Книга Игры марионеток - Марина Юденич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не успел.
Шквал страшных репрессий обрушился на тех ученых, чьи труды по психологии и философии заставили молодого Штейнбаха отложить в сторону учебники по психиатрии. На его глазах происходило страшное: наука, которой намеревался посвятить себя, с корнем выкорчевывалась из российской почвы.
Впереди были десятилетия отрицания и осуждения.
Изгнание и забвение.
Впереди был мрак.
Разумеется, ничего этого Лев Модестович знать не мог.
Он испытал ужас и шок.
Был обескуражен, растерян, раздавлен, но… остался на медицинском факультете и продолжил учебу.
Однако исследований своих не прекратил.
Риск, как полагал Штейнбах, был невелик, ибо приемы воздействия на человеческую психику, которые, собственно, и были его предметом, могли с успехом применяться в лечебных целях.
Методика была новой и довольно сложной, но разрешение на проведение эксперимента в одной из подмосковных психиатрических больниц было получено.
Результаты оказались блестящими.
Льва Модестовича поздравляли.
Ученые мужи говорили о большом открытии, и… не подозревали, что видят только вершину айсберга.
Достаточно было легкой модификации — и техника Штейнбаха начинала столь же блестяще работать применительно к людям совершенно нормальным.
Их, разумеется, незачем было лечить. Но суть методики, в том-то как раз и заключалась, что благодаря ей, больного человека удавалось привести к излечению, а здорового — подвести к…. ч ему угодно.
Однако ж, фанфары гремели.
Методика Штейнбаха анализировалась и так, и эдак.
Наконец, Лев Модестович, с облегчением решил, что истинных ее возможностей никто так и не распознал.
Он ошибся.
«Здравствуй, заяц!
Думаю, сейчас ты очень удивилась.
Просто вижу воочию, как поползли вверх твои тонюсенькие брови.
Кстати, никогда не мог понять, зачем женщины щиплют их, обрекая себя на такие страдания. Неужели ты на самом деле полагаешь, что толщина бровей может всерьез изменить внешность?
Странно это, но даже самые умные женщины — а ты, без всякого сомнения, самая-самая! — подвержены самым глупым бабским заморочкам.
Но я отвлекся.
Итак, ты удивилась уже самому факту этого письма.
Действительно, в чем уж твой покорный слуга никогда не был замечен, так это в пристрастии к эпистолярному жанру.
Но — обстоятельства, которые, как тебе известно, иногда бывают сильнее нас, похоже, постучались и в мою дверь.
Вот, я и сделал одно из самых трудных признаний.
Признал, что обстоятельства сильнее меня.
А поскольку автор этих обстоятельств — ты — что ж! — пой, пляши, торжествуй.
Ты победила.
Поверь, заяц, признавая это, я не испытываю отрицательных эмоций.
Ни обиды, ни досады или злости, даже чувство уязвленного самолюбия не подает голос.
И уж тем более нет в моей душе ничего недоброго, темного, потаенного по отношению к тебе. Не огорчает меня эта твоя победа.
Возможно, и не радует.
Пока.
Потому, что допускаю: если разум мой и сердце будут двигаться в том же направлении — скоро смогу порадоваться тому, что ты, крохотный, пушистый мой зайчонок, стала такой сильной и могущественной, что победила самого меня!
И еще прошу, поверь уж, будь добра мне на слово, все, что я сейчас говорю, а вернее пишу — пишу совершенно искренне. Возможно, более искренним прежде я с тобой не был.
А уж с кем тогда был, если не с тобой?
Ни с кем.
Кстати, еще одно лирическое отступление.
Пишу и начинаю понимать, почему предки оставили такое эпистолярное наследие.
Скажешь, у них не было телефонов, факсов, электронной почты и прочих технических изобретений, сводящих всю сложную гамму человеческого общения к простому нажатию кнопки?
Еще недавно я и сам думал также, но теперь, пожалуй, стану спорить.
Нет, дорогая моя, дело не в этом, или уж, по меньшей мере, не только в этом.
Оказывается — эту истину я открыл для себя только что — проще всего излить душу чистому листу бумаги. Или — ладно, согласен, сделаем поправку на цивилизацию! — персональному компьютеру.
К чему я это?
Да, вот к чему.
Думаю, что сказать все это, глядя в твои ведьмацкие глаза, я бы не смог.
Нет, точно не смог!
Сорвался бы, начал лукавить, становиться в позы, что-то из себя изображать, надувать щеки, умничать.
Да ты сама отлично знаешь весь мой петушиный арсенал!
А вот писать могу.
Перед тобой и перед Богом чист — пишу правду.
Так вот, касательно твоей победы.
Она вызревала исподволь, постепенно и вроде бы незаметно.
То есть, это я долгое время не замечал твоего неуклонного становления.
Для тебя, надо полгать, все обстояло совершенно иначе: ты росла. Полагаю, процесс этот был сознательным и нелегким.
Но я, старый болван, воспринимал тебя в статике, неизменной данностью, ниспосланной Господом. Уж очень мил был сердцу твой изначальный образ: чудное, беззащитное, вдобавок, напуганное до смерти существо, в глазах которого я — только что — не Бог, но уж, небожитель — точно, во власти которого спасти или погубить.
Надеюсь, не обидел тебя этим пассажем, и ты не станешь спорить: был в истории наших отношений такой период.
Потом начались перемены.
Думаю, на бессознательном уровне я их замечал.
Просто не мог не замечать.
Однако, рассудок слишком занят был собственными проблемами, важнее которых не было на свете.
А может, душа моя уже тогда угадала, почуяла угрозу, которую таили в себе эти неминуемые перемены, и малодушно закрывала глаза, не желая признать очевидного.
Когда же настал, наконец, момент истины, я прозрел в одночасье, и увидел новую, тебя.
Повзрослевшую.
Возмужавшую.
Завоевавшую определенные — весьма завидные! — позиции на той стезе, которую долгое время я, самонадеянный идиот, считал исключительно своей прерогативой.