Книга Времеубежище - Георги Господинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее мне удалось установить, что, по сути, текст этой песни был написан еще в 1925 году Бертольдом Брехтом и положен на музыку Куртом Вайлем. В 1930 году он лично исполнил его. Успех был умопомрачителен… Но все запуталось еще больше. Оден позаимствовал строчку у Брехта и, в сущности, завел с ним разговор. Так Брехт в 1925-м и Мориссон в 1969-м отправились вслед за смертью. «Говорю тебе, мы должны умереть». На их фоне Оден не столь категоричен, он все еще дает шанс: «Мы должны любить друг друга или умереть». Только перед войнами, даже непосредственно накануне, человек склонен надеяться. Первого сентября 1939 года мир, вероятно, еще можно было спасти.
Я приехал в Нью-Йорк второпях, как обычно приезжал в этот город — убегая, в поисках чего-то другого. Я убежал с континента прошлого туда, где, как говорят, прошлого там нет. Хотя между делом его и там поднакопилось. Со мной был желтый блокнот, и я разыскивал одного человека. Мне очень хотелось рассказать обо всем, пока не изменила память.
8
Несколькими годами ранее я приехал в город не знавший 1939 года. В этом городе прекрасно жить, но еще прекраснее — умирать. Этот город спокоен, как кладбище. «Ты не скучаешь?» — спрашивают меня по телефону. Скука — символ этого города. В нем скучали Канетти, Джойс, Дюрренматт, Фриш и Томас Манн. Как-то неловко сравнивать свою скуку с их скукой. «Нет, не скучаю», — отвечаю я. Кто я такой, чтобы скучать? Хотя, честно говоря, где-то в глубине душе мне очень хочется испытать роскошь скуки.
Прошло достаточно времени с тех пор, как я потерял следы Гаустина в Вене.
Я очень надеялся, что он даст мне знак, напомнит о себе. Я просматривал страницы самых непопулярных газет, но он явно стал очень осторожным. В один прекрасный день я получил почтовую открытку без обратного адреса: «Привет из Цюриха. Я задумал кое-что необычное. Если получится, непременно напишу».
Это мог быть только он. В следующие месяцы от него ничего не приходило, но я поторопился принять приглашение приехать ненадолго в их «Дом литературы».
Таким образом, у меня был целый месяц. Я гулял по пустынным воскресным улицам, радовался солнцу, которое зависало над холмом, и можно было на закате наблюдать, как далеко-далеко фиолетовая тень постепенно укутывает вершины Альп. Теперь я понимал, почему под конец жизни все старались перебраться именно сюда. Цюрих очень хорош для того, чтобы здесь стариться. И умирать тоже. Если существует какая-то возрастная география, то она, по-моему, должна распределяться следующим образом: Париж, Берлин и Амстердам со всей их неформальностью, запахом травки, пивом на лужайке Мауэрпарка, блошиными рынками по воскресеньям и фривольностью секса — для молодости. Потом их следует менять на Вену или Брюссель. Замедленный ритм жизни, удобство, трамваи, действующие медицинские страховки, учебные заведения для детей, карьера, еврочиновники… Для тех, кто еще не готов стареть, существуют Рим, Барселона, Мадрид. Качественная еда и теплые послеобеденные часы компенсируют шум, постоянное движение и легкий хаос. Для поздней молодости я еще прибавил бы Нью-Йорк. Да, я считаю его европейским городом, по стечению обстоятельств оказавшимся за океаном.
Цюрих — город для старения. Мир замедлил бег, река жизни уютно устроилась в озере, поверхность уже не идет рябью, все неспешно, спокойно, стала доступна роскошь скуки, а солнце стоит над холмом, согревая старые косточки. Время пребывает в своей относительности. Нет ничего случайного в том, что два явления XX века, связанные с временем, возникли именно здесь, в Швейцарии: теория относительности Эйнштейна и «Волшебная гора» Томаса Манна.
В Цюрих я приехал не умирать, совсем наоборот. Мне нужно было закончить роман, который я забросил как раз посередине. Мне была очень нужна эта пауза. Я бродил по улицам Цюриха, размышляя над романом и надеясь встретить Гаустина. Просто вот так, неожиданно, на мини-поезде, идущим в Цюрихберг, или на кладбище Флунтерн, на могиле Джойса. Я провел там несколько дней, сидя после полудня рядом с курящим Джойсом, положившим ногу на ногу, с книжкой в правой руке. Он только на секунду оторвал взгляд от книги, словно дожидаясь, когда растает дым от сигареты, застлавший строчки на странице. Глаза за стеклами очков чуть прищурены. И ты ожидаешь, что вот сейчас он посмотрит на тебя и что-то скажет. Этот памятник я считаю одним из самых живых надгробий, которые мне доводилось видеть. Я посещал многие кладбища в разных городах, как любой, кто боится смерти или процесса прощания с жизнью (кто знает, чего мы больше боимся: самой смерти или процесса умирания), кто хочет увидеть логово своего страха, дабы убедиться, что это место тихое и спокойное и создано все-таки для людей, для их вечного покоя… Все равно с таким местом надо свыкнуться, хотя это и невозможно. Разве не странно, сказал мне однажды Гаустин, что всегда умирают другие, а не мы…
9
Итак, мне не повезло встретить Гаустина ни на кладбище, ни на Seilbahn[5] на Цюрихберг. Мое пребывание в Цюрихе подходило к концу. Мы сидели с одной болгаркой в кафе «Рёмерхоф» и болтали, не боясь, что нас кто-нибудь поймет. В этом преимущество нераспространенного языка — уверенность, что окружающие не разберут, о ком или о чем ты сплетничаешь. Мы смело обсуждали посетителей кафе и некоторые швейцарские странности, а также сетовали по поводу того, как неудобно быть болгарином. Эта благодатная тема способна заполнить любую паузу в разговоре. Для болгарина жаловаться — это как для англичанина беседовать о погоде: всегда к месту.
Но вдруг к нам повернулся достолепный, красиво постаревший господин, который до этого спокойно пил кофе за соседним столиком, и мягким голосом произнес по-болгарски (вообще-то слова «мягкий» и «болгарский» обычно не сочетаются):
— Простите, что я вас невольно подслушал, но мне трудно заставить себя не делать этого, когда звучит красивый болгарский язык.
Некоторые голоса тут же выдают свое происхождение: этот принадлежал представителю старой эмиграции. Удивительно, как им удается говорить по-болгарски без акцента, лишь изредка гласные выдавали язык пятидесятых-шестидесятых годов, как бы покрывая его легкой патиной.
Неловкость, которую мы испытали, будучи застигнутыми врасплох, быстро рассеялась. Все-таки этого господина мы не обсуждали.
И завязалась беседа, обычная для случайно встретившихся соотечественников. Мне досталась роль скорее слушателя. Прошел час, но что такое час в сравнении с годами разлуки. Наша дама, извинившись, ушла. Мы уселись за один столик и продолжили.
— Пожалуйста, наберитесь терпения, —