Книга Мир тесен. Короткие истории из длинной жизни - Ефим Шифрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я уехал в Москву, мы продолжали дружить в мои приезды на каникулы, и как-то раз наш общий московский знакомый, которого я однажды свел с Гриней на предмет летнего отдыха, поведал мне шутливую небылицу о моей матери — байку, в авторстве которой мне не пришлось ни минуты сомневаться.
Этого было достаточно, чтобы больше никогда не вспоминать о Грине. Много лет спустя мы сошлись с ним на съемках программы «Возвращение домой», где авторы подстроили нам встречу. В гостинице, в которую Смирин зашел, чтобы обменяться книгами, я не позвал его к себе. Прямо у стойки регистрации вручил ему свою первую книжку «Театр имени меня», получил из его рук написанную им книгу «Выдающиеся евреи Латвии», где мне отводился целый разворот, и, сославшись на неважное самочувствие, вернулся к себе в номер.
Гриша много сделал для изучения истории евреев в республике, которая стала теперь отдельной страной, получил степень доктора истории, а несколько лет назад я получил сообщение о том, что его не стало.
Паблик «Юрмала» на Фейсбуке попросил меня тогда написать несколько слов. У меня получилось чуть больше, чем несколько:
Мы сидели за одной партой семь лет.
Вот эти несколько слов. А дальше — слова кончаются. Потому что я не могу справиться с болью, которую причиняют мне сейчас навалившиеся воспоминания. Мы жили на соседних улицах, висели на телефоне сразу же после расставания. Открыли школьный театр «Не рыдай». Вместе хотели ехать в Москву. Я поехал. Он поступил на журфак.
Я вернулся и через год поступил на филфак в том же университетском здании. Возвращались в Юрмалу на одной электричке.
Потом время развело нас. Так бывает, когда дружба вдруг обрывается, потому что заняла целую жизнь, которая закончилась. И началась новая — с другими дружбами, с другими друзьями.
Гриня, мой дорогой человек, прими это запоздалое «прости» в своем инобытии. Я тебя помню. Я тебя очень ценю.
Я должен был сказать тебе это намного раньше…
* * *
Из всех семейных раритетов самые дорогие для меня: мамина трикотажная кофточка, в которой ее увезли в больницу и шнурок от которой я держал в бумажнике, пока его не украли из гостиничного номера в Туапсе, простенькое янтарное колечко — единственное мамино украшение — и магнитная кассета с записью нашего разговора, нечто вроде интервью о ее местечковом детстве, об учебе в ФЗУ в Нижнем Новгороде и о работе в Итум-Кале — вся биография до самой войны. Первое время без мамы кассета была гарантом нашей незримой связи, когда я не мог заставить себя слышать ослабший мамин голос, а потом, после разных уборок и перестановок, она затерялась среди других, не нужных мне кассет. Корить себя было мало, это был явный знак того, что мама мной недовольна, и я не мог не знать причины ее строгости. Слава богу, что индульгенция вышла в виде награды за мой безгрешный труд: после очередных мучительных гастролей пропажа, как ни в чем не бывало, обнаружилась в пластмассовой кассетнице, тем самым как бы извиняя мою беспечность и возвращая возможность разговаривать с мамой в любой момент…
* * *
Автограф Райкина у меня уже был. Мне был нужен автограф Быстрицкой. Осень 1969 года в Юрмале выдалась жаркой.
Я преследовал их с Райкиным и еще каким-то человеком, который составлял им компанию, от самой Курортной поликлиники в Майори до Дубулуты, когда они гуляли вдоль залива. И вступая в следы, оставленные Аркадием Исааковичем на песке, чуть было не уткнулся в обоих, когда Быстрицкая обернулась и поинтересовалась, не нужно ли мне чего от них.
Мне было нужно! Автограф. Для которого не нашлось ни ручки, ни открытки.
Встреча была назначена на следующий день на скамеечке санатория Совета Министров. Актриса провела со мной едва ли не полчаса доброго разговора, подписала целый ворох своих фотографий, которые я принес из дома. А на следующий год, в Концертном зале Дзинтари, когда я вымахал на целую голову за лето, даже узнала меня.
В Москве мы встречались в сборных концертах, но, готовясь к концерту в одной гримерке, мне не хотелось напоминать ей об этом. Став артистом, я понял, как быстро выветриваются эти встречи, много значащие для нас, обычных поклонников, из актерской памяти.
В конце концов, Быстрицкой пришлось бы соврать, что она меня помнит, а мне пришлось бы соврать, что я ей поверил.
* * *
Мой генетический код, видимо, должен попахивать марихуаной. Я — правнук и внук маслобойщиков. Мои предки выжимали масло из семян конопли.
Не знаю, каким образом трансформировалась заложенная тяга, но конопля меня никогда не занимала. Меня интересовал сам феномен растительного масла, от которого не вставит даже самого изобретательного наркомана, — кукурузного, оливкового, подсолнечного. Как его приготавливают, с чем едят, что лечат…
Американского мужа моей племянницы однажды вытошнило за столом, когда русские родственники щедро полили салат рыночным подсолнечным маслом.
Папа привил уважение к маслу оливковому. Не знаю уж, какой квалификации энтеролог прописал ему принимать его натощак: от всех колитов и гастритов.
У папиного товарища, с которым мы делили общую квартиру в Москве, было другое снадобье: все полки в холодильнике и обеденный стол вечно покрывали подтеки от бывшей облепихи.
Будучи в Иркутске, мы с Татьяной Васильевой запаслись кедровым маслом. Когда поинтересовались, отчего оно такое дорогое, нас вразумили: это ж сколько кедровых орешков надо расколоть, чтобы отжать потом ядрышек на аптечный флакончик.
А вот же есть еще льняное. Проще, кажется, проглотить рыбьего жиру…
А еще — хлопковое и рапсовое…
А есть еще то, что рекламируют по телевизору, — что и вовсе не пахнет никаким маслом…
Однажды я сдуру полил пельмени оливковым маслом. Доедали всю порцию дворовые кошки. Их предки вряд ли шныряли по углам конопляной маслобойки.
* * *
Мама всегда открывала форточку, папа — методично прикрывал.
Этот диалог мистическим образом продолжается во мне. Правда, теперь папа во мне гораздо чаще подходит к форточке, чтобы убедиться, что она закрыта.
Мама всегда жила предчувствием будущего, в той же степени, в какой я живу переживанием прошлого. Летом мы сдавали пол-этажа дачникам — стремительно старевшие родители хотели увидеть нас с братом крепко стоящими на ногах. А в год Элькиного поступления в консерваторию сдали и нашу с ним комнату, поселив там троих мужчин-одиночек. Сначала я появлялся там перед самым сном — очень стесняясь, а потом даже с затаенным восторгом, — и блаженно засыпал после таинственных пересудов жильцов. В ночном воздухе витал пряный дух холостяцкого бесстыдства, и я отчетливо запомнил, как один из парней, кудрявый блондин с исполинской фигурой, однажды, томно потягиваясь под одеялом, зевая, произнес:
— Всю ночь мне будут сниться мои бляди.
Я помню ключи от дома в Юрмале, вернее, старый раритетный ключ от нижнего замка — черный, с головкой, похожей на вензель. В доме всегда кто-то был, и мне не приходилось носить с собой эту громадную отмычку.