Книга Обреченная - Элизабет Силвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы можете все время говорить о своей невиновности, просто тупо повторяя это.
«Я невиновна, но мне не дали возможности это доказать на суде или после апелляции». Или более изысканно: «Этой ночью будет убит невинный человек. Когда моя невиновность будет доказана, я надеюсь, что американцы поймут несправедливость смертного приговора, как это осознали все цивилизованные страны».
Вы можете выразить раскаяние, как, по идее, и следует, не только ради того, что может или не может произойти после вашей казни, но и ради эмоционального спокойствия семьи жертвы. И вашей тоже.
«Я снова хочу выразить свои глубокие и искренние извинения семье жертвы. Я правда раскаиваюсь. Я изо всех сил пытался проникнуться их горем и опустошенностью и надеюсь, что они узнают о моих сопереживаниях и молитвах за них», – сказал Артур Гэри Бишоп. Или Наполеон Брэзли, который заявил, но не в устной, а в письменной форме, что «совершенное мною деяние, из-за которого я здесь, не просто омерзительно – оно бессмысленно. Но человека, который это сделал, больше нет, – меня». Однако если слова не произнесены, то я не уверена, что они имеют тот же вес. А вы?
И все же я полагаю, что последние слова, переданные через речь или через бумагу, могут попытаться дать обществу, правительству, семье хоть капельку понимания.
«Я сделал это от страха, глупости и инфантилизма. Я не видел той газеты, пока не попал в тюрьму. Я увидел его лицо и улыбку – и понял, что убил хорошего человека». Джонатан Мур. Техас. 2007.
Вы можете быть одержимы своим преступлением, Богом, религией, своей невиновностью, даже вашей любимой спортивной командой.
«“Редскинз” выиграют Супербоул!» – сказал Бобби Рэмдасс прямо перед казнью в Вирджинии. «Вперед, “Рейдерз”!» – выдал Бобби Чарлз Комер, казненный в Аризоне.
И мой личный фаворит, гибрид всех архетипов:
«Мы все должны когда-то уйти, кто-то раньше других. Я намерена привести “Браунз” к Супербоулу. Творите магию. Я люблю вас, ребята».
Конечно, меньше всего вы хотите жаловаться.
«Пожалуйста, скажите прессе, что я не получил мои спагетты, – мне дали спагетти. Хочу, чтобы пресса об этом знала». Томас Грассо, казненный в Оклахоме 20 марта 1995 года.
Давление нарастает с каждым днем. Последняя минута – как шепот прошлого. Теперь я в этом уверена. Я должна была бы понять это, когда Марлин напустила на меня Оливера четыре месяца назад, но я просто не хотела верить. Несомненно, судебный документ уже прошел все инстанции. Должен был пройти. Я уже узнала бы. Стэнстед сказал бы мне. Он посещал бы меня в эти последние месяцы, а не посылал мне бумаги на просмотр. Он не просто звонил бы раз в пару дней, чтобы проверить, как я там. Я должна признать, что моя апелляция и последние слова – не более чем оттиски руки в цементе, теперь навечно застывшие в своем искореженном виде. Речь, в конце концов, находит путь навеки впечататься в историю, как и эти отпечатки рук. А когда ты уходишь, люди вольны делать с ними что хотят.
Итак, в мой последний день – когда Пенсильвания решит, что я готова, – я не знаю, что я скажу. Я не «бесчеловечна и лишена страха». У меня есть страхи, и я понятия не имею, как с ними справиться. Главный мой страх, который окружает мою голову, как костлявый ореол, – это то, что как только я уйду и мое безжизненное тело раскинется в грязи на каком-то безымянном тюремном кладбище, я сама стану безымянной. И никто не вспомнит Ноа Пи Синглтон. Ни за то, что она сделала, ни за то, чего она не делала. Ни за то, что написала в тюрьме воспоминания об убийстве беременной женщины. Ни за то, что попала в кандидаты в Принстонский университет. Ни за то, что помогала растить младшего брата или всего на три сотых балла отстала от первого ученика в старших классах и стала второй. Ни за то, что летала на биплане 1980-х годов над побережьем Сан-Диего или спасла матч Малой бейсбольной лиги в третьем круге. Ни за то, что научилась играть на пианино или выпила шестнадцать банок «Маунтин дью» за один присест. Ни за то, что почти пробежала полную марафонскую дистанцию или прошла отбор на дублершу Офелии в весенней постановке Шекспира в старших классах в 1995-м. Ни за что.
Понимаете, я не говорю, что невиновна или безумна, или что мне нужно прожить долгую благополучную жизнь на свободе. У меня нет детей. У меня нет семьи, которая навещала бы меня. Нет супруга, который оплакал бы наш брак. Нет ни одного друга, который плакал бы обо мне по ту сторону стены. И именно так я и собираюсь умереть.
Возможно, мои последние слова должны быть типичными, как пятьдесят процентов остальных. «Простите меня за то, что я сделала». «Да пребудет со мной господь». «Я готова, надзиратель. Делайте свое дело».
Ветряные мельницы слов вращаются вокруг меня, разбрасывая согласные и гласные с каждым порывом воздуха. Я правда не знаю, что мне сказать. Иногда я думаю, что забыла, как составлять связные предложения. Иногда – что забыла, как сформулировать хотя бы ясную мысль. Я годами этим не пользовалась, если не считать болтовни с Оливером и чтения моих запутанных апелляций и неполноценных стенограмм. Полагаю, мне придется подольше потрудиться над составлением складной речи. Но, как и в тот день больше десяти лет назад, когда мою докторскую шапочку придерживали заколки, а темно-синяя мантия развевалась вокруг меня в своей гофрированной океанской чистоте, я смогу, наверное, снова сказать что-нибудь незначительное.
Прошли четыре месяца неискренних улыбок, шоколадок «Три мушкетера» и прогорклых «Доритос» с тех пор, как Оливер Стэнстед вошел в мою жизнь вместе с «Матерями против пьяных автомобилистов», которые тащили его за собой, как коп подвыпившего тинэйджера. Четыре месяца розысков школьных табелей и медицинских бюллетеней из моего прошлого. Четыре месяца аффидевитов, подписанных дантистом моей матери и лучшим другом моего брата, заявлявшими, как некогда сказал Оливер, «что я этого заслуживаю». Он четыре месяца – теперь уже пять – слушал, как я опустошаю ящики письменного стола моего прошлого, складываю их содержимое (иногда аккуратно, иногда не очень) и передаю ему некоторые факты, чтобы они нашли свое место в его кейсе. Это должно было скоро закончиться, невзирая на день Х. Четыре месяца – обычно столько времени нужно парочке, чтобы влюбиться или разойтись, или деловым людям, чтобы заключить бизнес-сделку; и именно столько обычно нужно большинству людей, чтобы покинуть меня, мелодраматически или как-то по-другому.
Энди Хоскинс первым заставил меня обратить внимание на этот изъян. Он проспал в моей постели ровно четыре месяца. Каждая женщина или мужчина, с которыми у меня завязывалась дружба, держались возле меня примерно в течение одного сезона. В зависимости от погоды, невзирая на, скажем, пальто, или шарф, или длину джинсов. Пол, который водил меня в «Ритц» осенью 2000-го, Сондра (которая звала себя по фамилии – Гинтер), бывшая моей наперсницей зимой 1995-го; а затем Линь, которую я встретила в маникюрном салоне на Честнат-стрит и потом заходила к ней на еженедельный маникюр весной 1999-го. Единственным исключением был, в каком-то роде, мой отец, а еще, конечно, Персефона. А теперь это оправдается и в случае с Олли.