Книга Вера, надежда, любовь - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ой, только не плачь, не надо! – взмолилась Мишка, увидев, как Соня закрыла ладонями лицо. – Ты крепись, мам. Надо ждать. Ее найдут. Надо ждать и надеяться.
Из ванной вышла умытая Сашка, с двумя косичками, тихо присела на край диванчика:
– Мам, что мне делать? Остаться с тобой или в школу идти? У нас сегодня тренинг по этому дурацкому единому экзамену, объяснять будут, что да как…
– Иди. У тебя и так пропусков больше всех. Что толку со мной тут сидеть? Иди, конечно…
– Ага, ладно. Да я ненадолго! К обеду уже дома буду. Все будет хорошо, ты держись…
Мишель проводила Сашку, на ходу давая ей какие-то указания, закрыла за ней дверь, вернулась на кухню.
– Мам, мне тоже надо ненадолго уйти. У меня в сумке ключи от сейфа, а там печать, все документы… Я очень быстро, туда и обратно, ладно?
– Да, конечно… – Соня отрешенно кивала, рассматривая пустое дно красной чашки, словно силилась прочитать на ее дне что-то очень важное. Если напрягать глаза, то можно на какое-то время сдержать слезы, готовые вот-вот пролиться, дать им отсрочку минут на пять. Как раз хватит, чтобы все ушли.
Вот и за Мишкой захлопнулась дверь. Она совсем одна. Они все уходят от нее, один за другим… Игорь влюбился, ушел. Это понятно, хоть и страшно и сознавать горько. И Мишка скоро ее бросит, уедет в свой дурацкий Мариуполь. Это тоже понятно, ей замуж хочется. Сашка вообще уходит в чужую, жестокую, пошлую жизнь. Нет, в самом деле, что происходит? Как будто кто-то неведомый вмешался в плавное благополучное течение ее земного существования, все перевернул вверх дном, уничтожил, решил отнять последнее. Да забирайте, забирайте! Но Машку… Ребенок-то тут при чем? Машку хотя бы не отнимайте! Она же от любви ее родила, для себя, она же как лучше хотела!
Господи, пусть она найдется! Пусть Игорь уходит, и Мишка уезжает, и Сашка идет своей дорогой, но Машку не отнимайте… Пусть она будет жива! Верните мне Машку, пожалуйста…
Сквозь слезы Соня услышала, как звонит в комнате телефон, распрямилась тугой пружинкой, рывком бросилась в комнату, уронив со стола кружку.
– А, это ты, Майя… У нас беда, Машка пропала. Да, со вчерашнего дня… Да, и милиция была… Пока ничего. Да, приезжай, конечно…
Она автоматически продиктовала адрес, положила трубку. Долго стояла у аппарата, думая, кому позвонить, поделиться своей болью. Тяжело ее в себе держать. Невыносимо. «А ведь у меня ни друзей, ни подруг настоящих нет… – вдруг явилось горьким открытием привычное и уже давно осознанное обстоятельство. – Я и дружить-то не умею, да и необходимости такой не чувствовала никогда. И даже радовалась этому обстоятельству – вот же идиотка! Гордилась, что никто мне не нужен. А вот поди ж ты – случилась беда, и поделиться не с кем. Хорошо, хоть Майя сейчас приедет…»
Сев на ковер, она обвела взглядом свое жилище. Все кругом было чужим. Дом-предатель. Убогое кресло под кричаще-желтым пледом. Безвкусица. И торшер этот желтый… И книги-предатели. Что ж ты не спасаешь меня, любимый мой Антон Павлович? Эх ты, кукуруза души моей… А ты, Лев Николаевич? Видишь, как все смешалось в доме Веселовых? Сидела тут вечерами в кресле под желтым торшером, перечитывала вас, жила жизнью ваших героев, наслаждалась музыкой вашего языка, а своя-то жизнь просвистела мимо! Где мой муж? Где мои дети? Любить-то я их и правда не умею. Не научили вы меня их любить-то!
Вдруг заболело сердце. Жестоко, незнакомо. Она никогда раньше не чувствовала сердечной боли, всегда считала себя здоровой молодой женщиной с чистым, не отягощенным шлаками и прочей нечистью организмом. И вдруг – сердце болью болит! Как будто в него воткнули очень горячий гвоздь и оставили там. И вот он остывает понемногу и жжет, жжет…
С трудом поднявшись, она вышла в коридор. Постояла у двери, прислушиваясь к звукам. Тихо. Даже лифт не шумит. Маша, Машенька, рыжий мой ангел! Прости свою неразумную мать. Прости за то, что витала в облаках, не хотела отдать от себя ничего, не смотрела тебе в глазки, а если и смотрела, то не видела ничего, не хотела видеть! Где ты, что с тобой?
Она стояла, подперев спиной дверь, потом тихо скользнула на корточки, сцепила руки в замок, закрыла глаза. Голова закружилась так сильно, будто она полетела в черную и страшную пропасть, и пришлось их открыть торопливо, чтобы зацепиться взглядом за что-нибудь.
Взгляд зацепился за Мишкину курточку, сиротливо пристроенную на крючке. «Какая она старая, потертая уже… – вдруг подумалось ей отрешенно. – Ее и носить-то уже нельзя. Я бы такую никогда не надела…»
Моргнув, она проглотила эту мысль, будто подавилась ею. Будто эта мысль с силой толкнула ее в горло. И в самом деле закашлялась так надсадно, словно устроившаяся внутри мысль продолжала додумываться сама собой – смотри, смотри давай, чего ты глаза отводишь! Ишь, раскашлялась тут. Это ж твоей дочери куртка, а не посторонней девочки с улицы!
Тут же в глаза с готовностью полезла и ее собственная куртка, заботливо пристроенная на плечиках рядом с Мишкиной. Элегантная, дорогая, новая, необыкновенно красивого абрикосового цвета. А мысль все бушевала внутри – смотри давай! Сиди и смотри. Сравнивай. Как тебе, нравится?
Гвоздик в сердце опять раскалился докрасна, зашевелился, боль пошла волнами по всему телу. Господи, Мишель, Мишенька, прости меня, я никудышная мать, прости…
Вся задрожав, она прижала кулачки к груди, снова закрыла глаза. Наверное, не надо было их закрывать. Потому что выплыла оттуда, из темноты, картинка из прошлого. Обыкновенная вроде картинка, ничего в ней на первый взгляд особенного и плохого нет…
Вот она, молодая, в этой самой квартире на балконе сидит, готовится к экзамену. Светит яркое июньское солнце, ветки липы тянутся к перилам, пахнут начинающимся летом, молодыми листьями, омытыми только что пролитым дождем. В коляске на балконе спит маленькая Мишель. Спит уже давно, словно понимает, что у матери завтра экзамен, а времени в обрез… Наконец просыпается, тихо крякает в своей коляске, не плачет и не кричит, как все дети, а вежливо подает сигналы: проснулась я, мам, кормить-пеленать пора…
Вот она, раздосадованная, берет ребенка на руки, быстро пеленает, потом кормит грудью, одновременно читая учебник, извернувшись в неудобной позе. Лицо ее сосредоточено, глаза близоруко сощурены – читать-то неудобно… Наконец выспавшаяся сытая Мишка снова лежит в коляске, лучезарно и беззубо улыбается матери, вся тянется ей навстречу, сияет глазками. А она… Она, сжав зубы, с силой начинает трясти коляску, раздраженно катать ее по балкону: «Спи! Спи! Мне же заниматься надо! Я ж тебя перепеленала, накормила! Вот и спи!»
Мишка лупит глаза, перестает гулить и улыбаться, смотрит взрослым потерянным, надломленным взглядом. Соня трясет коляску все сильнее, глядит на ребенка уже злобно, повторяя одно и то же: «Я ж тебя накормила… Ты ж сухая… Чего еще… Спи!» Глаза у ребенка начинают затуманиваться, закрываться… И Мишка покорно засыпает. Будто через силу. Будто сама себя заставила.
«А ведь у нее так и осталась на всю жизнь эта привычка: когда я кричу и раздражаюсь, глаза тут же становятся отрешенными, мутными, а веки медленно поднимаются и опускаются, как у совы… – вспомнила Соня, испуганно открыв глаза и будто вынырнув из картинки. – Наверное, я еще ее тогда, в младенчестве, сумела подавить… А потом довольствовалась ее добротой и послушанием, мне так удобно было. И теперь отпускать от себя не хочу не потому, что сильно люблю, а опять же для своего удобства. Господи, как в сердце горячо, как больно жжет…»