Книга Салтыков - Сергей Мосияш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К разбитому, изодранному шатру Фермора сходились командиры дивизий и бригад. Пришли Леонтьев, Толстой, Броун с головой, замотанной окровавленной тряпкой.
— А где Чернышев? — спросил Броуна Фермор.
— Не знаю, Вилим Вилимович. Он не вернулся с одной из контратак.
— Погиб?
— Не знаю. Не хочу врать.
Появились уже в темноте Голицын с Ливеном. Они тоже ничего не могли сообщить утешительного ни о Чернышеве, ни о Панине, ни о Стоянове, ни о Бекетове.
— Стоянова я видел в последний раз, когда он повел атаку на пушки, — сказал Толстой.
— Но он воротился?
— Да. И приволок с людьми более десятка прусских пушек.
— А Бекетов?
— Бекетов не вернулся из первой же контратаки.
Не явились к главнокомандующему генерал Мантейфель и бригадир Тизенгаузен. Возможно, погибли, но об этом никто не заговаривал, надеясь на чудо, которое после таких сражений нередко случается, когда убитый или даже похороненный вдруг появляется среди товарищей, живой и невредимый.
— Ирман, — окликнул Фермор квартирмейстера.
— Я слушаю, ваше превосходительство.
— Возьми свою команду, соберите ружья и шпаги убитых и сложите на телеги.
— Утром?
— Нет. Сейчас. Немедленно, чтоб за ночь управились.
Рано утром, едва зарозовел восток, зашевелился русский лагерь. Армия уходила с цорндорфского поля в сторону Ландсберга. Скрипели повозки, стонали в них раненые от толчков на рытвинах. Здоровые шагали рядом с заряженными ружьями, готовые к отражению врага, если б он попытался напасть.
Фридриха разбудил адъютант:
— Ваше величество, русские уходят.
— Ну и черт с ними. Куда они направляются?
— На Блуменберг.
— Значит, победа за нами, Притвиц! Арни, вставайте, пишите реляцию в Берлин о нашей победе. Поле за нами. Пусть там порадуются.
Де Катт, садясь за бумагу, чувствовал искусственность королевской бравады, но, зная характер Фридриха, не удивлялся этому: «Опять сам себя подбадривает. Какая победа? Русские не уступили ни пяди. Положили наших здесь полков десять. О какой победе может идти речь?»
Однако реляцию накатал секретарь оптимистичную, какую велел король: радуйтесь, берлинцы!
Пленных с вечера загнали в какой-то сарай на окраине Цорндорфа. Большинство были раненые. Кто-то стонал, кто-то скрипел зубами, а кто-то облегчения ради тихонько матерился. Часовой, стоявший за дверьми, запретил разговаривать, и поэтому пленным приходилось шушукаться:
— Ты откель, браток?
— Я с четвертой Гренадерской. А ты?
— Я от пушек.
— Значит, толстовский?
— Угу.
— Затяни мне потуже, а то сползает.
— Дали б хошь воды, смерть пить хотца.
— Потерпи, заутра напоят, аж очи вылезут.
— Не каркай, дурило.
Захар Чернышев угодил в плен, придя в сознание на поле боя.
Поднялся с гудящей головой на ноги, а тут тебе и команда: «Хенде хох!»
— Чтоб ты сдох… — пробормотал генерал, однако руки поднял.
Его втолкнули в сарай в темноте, он на кого-то наступил, тот вскрикнул, выругался:
— С-сука, ты ж мне руку разбередил.
— Прости, браток, — извинился Чернышев и, присев, ощупью нашел у стены местечко, сел. И вскоре так, сидя, и уснул.
Проснулся, когда в сарае было уже светло настолько, что можно было рассмотреть в полумраке людей. Чернышев вытянул затекшие ноги, осмотрелся, ища кого-нибудь знакомого. Увидел совсем близко полковника Бекетова, пробрался к нему. Опустился рядом.
— Здравствуй, Никита.
— Здорово, Захар.
— Ну как ты?
— Хреново, брат. Кирасир едва руку не отрубил, сволочь. Столько крови потерял.
Помолчали, повздыхали. Чернышов спросил:
— Что тебя-то сюда понесло?
— Куда сюда? В сарай, что ли?
— На войну? Ты ж, как-никак у нее в фаворитах обретался.
— Выходит, другой получше сыскался.
— Кто? Алешка Разумовский?
— Хошь бы и он. Тебе-то что?
— Ты не сердись, Никита.
— А чего мне сердиться?
— Ты ей как приглянулся-то?
— В пьесе играл. Да, видно, так хорошо, что, окромя рубля, решила приласкать.
— Ну и как?
— Что «как»?
— Как она в постели-то, небось мягонькая?
— Слушай, Захар, не цепляйся, еще услышит кто.
— Тю, Никита. Дурачок ты. Може, через некий час нам двенадцать ружей без суда! А ты: «кто услышит». Впрочем, вряд ли патроны переводить станут, поколют штыками або саблями порубят, а ты: «услышат».
— И все равно об ней не хочу зубоскалить. Она меня любила. Да, да. Чего улыбаешься?
— Любила б — на войну не отправила.
— Я сам вызвался. Произвели в полковники, чего ж сидеть около, сердце бередить.
— А Разумовского вон в фельдмаршалы пожаловала, однако сюда не думает отпускать. Видать, у него сучок-то покрепче твоего, — хихикнул Чернышов.
— Ну и гад ты, Захар! — рассердился Бекетов.
— Ладно, Никита. Будет о ней. Давай думать, как удрать отсюда.
Но Бекетов молчал, видно, всерьез сердился на генерала.
— Кто тут еще из офицеров есть? — спросил Чернышев, решив переменить тему.
— Видел Тизенгаузена и Салтыкова.
— Которого? Старика?
— Нет, генерал-поручика.
— Хох, впору военный совет открывать. Часом, Фермор не тут?
— Нет. Вилима нет.
— Слава богу, — перекрестился Чернышов. — Значит, армия цела, коли Вилима не пленили.
Не понравилась Бекетову интонация в голосе генерала, ехидная какая-то.
— Ну и язва ты, Захар.
— Небось заязвишь, коли впереди карачун светит.
— Молись Богу, може, услышит.
— Эх, Никита, Никита, а еще с царицей любился.
— Я же сказал, помолчи об этом, Захар. Будь человеком.
— Ладно, ладно, молчу.
Но молчал Чернышев не долго, погодя несколько, спросил:
— Значит, бежать не станешь? Так?
— Так, Захар. Я слаб, не хочу тебе обузой быть. Да и, если заметят, пристрелят на месте.
— Ладно, Никита, я тоже не побегу, — сказал Чернышов, хотя в мыслях другое держал: «Черта с два. Уловлю момент — смоюсь».