Книга Сделай это нежно - Ирэн Роздобудько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь их распирало от гордости: все это теперь им принадлежит!
Вошли в зал, осмотрелись.
За столом – две женщины, самовар холодный, водки нет. Перерыли весь погреб – нету!
– Что-то еще, господа? – с издевкой спрашивает молодая княгиня, красивая, как с картинки, что на стене висит.
– Ночь на дворе. Прошу покинуть дом, – говорит старуха.
– А вы нас проводите! – скалится Андрюха, подмигивая своим товарищам. – А ну, вперед!
Мария Григорьевна бросила последний взгляд на портрет своей прабабки, поймала ее улыбку: «Построен твой дворец. Построен. Больше тебе здесь нечего делать…»
Молча вышли женщины в заснеженный парк.
Мария Григорьевна вглядывалась в филигранные узоры ландшафта: действительно, больше делать нечего – все выглядит безупречно, все сделано на совесть, на века.
Но… для кого? Куда их ведут?
«Будешь жить, пока строишь…» – вспомнились слова Дамиры.
Мария Григорьевна взяла под одну руку дочь, второй подхватила старушку Левкович.
Не оглядываясь, медленно пошли по аллее.
А потом раздались три выстрела…
…В это же время в хижине на окраине леса молочный брат князя Владимира занес над ним, заснувшим с дороги мертвым сном, охотничий кинжал.
А потом хищно развернул узелок.
Долго рылся.
Искал золото, бриллианты, деньги.
Ничего из этого в княжеском узелке не было – только одна рубашка и пара кружевных носовых платков…
…Многое помнит «маленький Версаль» в Немирове.
Запустение, пожары, топот красноармейских сапог, свист немецких снарядов, взволнованные речи реставраторов, развеселые песни и танцы курортников.
Но каждую ночь поблескивает где-то внутри мерцающее сердечко свечи.
Кто захочет – увидит…
– Какой она была?
Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.
Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.
Но кусок не лезет в рот.
И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.
Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.
Какой она была…
В таверне «Синий конь» нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.
Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!
Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…
Все мы были живы. И все было позади.
Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.
Как ответить на вопрос?
– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.
Повисает долгая пауза.
– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.
– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.
Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.
Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!
– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!
Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.
– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…
Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.
Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:
– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.
Трактирщица приносит мне новую кружку.
– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.
– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.
Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.
И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.
– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.
Да, мы действительно здесь не для этого.
В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.
Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.
Не так, все не так…
– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.
Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.
Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.
Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.
Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.
Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.
Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее «лучшей в деревне», ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.