Книга Корабли идут на бастионы - Марианна Яхонтова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило долгое, никем не нарушаемое молчание.
– Я пойду, уже пора, – сказала Лиза, смущенная и несколько испуганная этим молчанием, которое как бы подтверждало ее вину.
Она перекинула через руку шаль и хотела спрыгнуть на землю. Но в это время кусты зашевелились, пятнистые тени закачались на бревнах, серые стволы поплыли прочь. Туфли скользнули по гладкому дереву, и Ушаков, привстав, подхватил Лизу, чтобы она не упала. В поспешном движении его руки ей почудилась невысказанная просьба простить его за то, что он так неумело вмешался в ее судьбу.
Лизе теперь уже казалось, что она самый последний и самый ужасный человек.
– Крестный, – сказала она, глядя Ушакову в лицо с тем выражением ясной правдивости, которое Ушаков больше всего любил в ней, – я ведь в самом деле не думаю того, что говорю. Петр Андреевич это сразу угадал. Он мои помыслы, как в зеркале, видит. Ты не сердись на меня. Не будешь?
Она взяла руку адмирала и, прикасаясь к ней губами, спрашивала:
– Не будешь? Не будешь? Не будешь?
– Ну кто может на тебя долго сердиться, – сказал Ушаков. – Да ведь и не первый раз ты обрушиваешь на меня такой шквал. Вспомни!
– Ничего не надо вспоминать, – отвечала Лиза уже несколько капризно, растягивая слова. – Я и так знаю, что я дурная. Мне сегодня принесли туфли, а они жмут. У меня все были виноваты: Яков Николаевич, и девушки, и даже Петр Андреевич. Я и с ним сегодня поссорилась.
Лиза путалась в бахроме шали, которая цеплялась то за пояс, то за серьги в ее ушах. Встряхивая головой, чтоб отцепить липнувшие шелковинки, она улыбалась.
– Ты не провожай меня, не надо, – сказала она Ушакову, как будто отговаривая его от какого-то далекого и сложного пути. Потом быстро пошла по улице среди темных пирамидальных тополей, над которыми мерцал большой туманный круг.
– Слушай! – вдруг зазвенел чей-то далекий, едва слышный голос где-то у моря. «Слу-шай!» – протяжно отозвался другой, уже ясней и ближе. «Слушай! Слушай! Слушай!» – все ближе и ближе вспыхивали отчетливые странные среди тишины голоса. Казалось, они принадлежали не людям, а этой густой темноте и бесконечным звездам в ее глубине. Как будто каждая звезда кричала другим: «Слушай же меня! Слушай!» – и замолкала, не получая ответа, такая же скорбная в своем неизмеримом одиночестве, как и малая человеческая душа.
Лиза вздохнула, едва переводя дыхание, и быстрее пошла к дому. По этой перекличке часовых она когда-то определяла, сколько времени до полуночи или до рассвета.
Непенин не слыхал голосов часовых, он излагал адмиралу свои мысли о том, как в далеком будущем долг и влечение станут едины.
Упираясь локтем в колено и положив на руку подбородок, Ушаков чертил на песке тростью никому непонятные знаки.
– Прости меня, я тебя не слушаю, – произнес он наконец. – Скажи мне, ее горе – моя вина?
И трость в его руке остановилась.
– Нет, – ответил Непенин, спокойно прерывая свои рассуждения. – В том мире, в котором мы живем, нет и не может быть счастья. Пусть она поймет это, если сумеет, и не требует от жизни того, чего та не в силах ей дать. Я не люблю капитана Саблина, но не думаю, чтоб кто-нибудь другой сделал Лизу счастливее.
Суд разбирал дело парусника Трофима Еремеева.
Месяц назад из мастерской, где шили и чинили матросскую и солдатскую амуницию, пропала штука казенного сукна. Как показали ластовой офицер, поручик Нифонтов, и один из мастеровых, в сумерках под окном мастерской видели парусника и с ним клейменого бродягу и будто Еремеев передал бродяге деньги и небольшой узелок.
На вопрос члена следственной комиссии капитан-лейтенанта Балашова, каким образом в сумерках они разглядели деньги, мастеровой ответил, что явственно слышал звон монет, а ластовой офицер добавил, что видел, как одна монета упала. Когда парусник и клейменый ушли, офицер нашел ее на том месте, где они стояли. То, что парусник встретился вечером с неизвестным клейменым бродягой, подтвердил, правда очень неохотно, и Павел Очкин. Он видел только, что они куда-то вместе пошли, а больше ничего не знал. Ночью же окно мастерской было взломано и штука казенного сукна исчезла. Исчез и клейменый.
Поручик Нифонтов рассказывал, как он отправился донести о краже начальству. Дорогой встретил он парусника и двух матросов. Поручик не удержался и в негодовании сказал Еремееву:
– Вот пропала штука сукна. Ты либо сам вор, либо пособник.
На что Трофим, видимо бывший уже во хмелю, дерзко заявил:
– Справедливо твое слово: кто одну штуку стянул, тот вор, а кто двадцать штук – тот праведник. Праведные это хорошо знают, и ты лучше всех.
Помимо обвинения в воровстве, возникло еще дело об оскорблении офицера. Парусник был взят под караул, и военно-судная комиссия в составе капитана Сарандинаки и капитан-лейтенанта Балашова приступила к дознанию.
Оба члена комиссии держались совершенно различных мнений насчет цели судопроизводства. Поэтому они почти по каждому вопросу никак не могли сговориться. Балашов считал, что главное – это установить истину и, найдя ее, действовать просвещенно и по совести. Капитан Сарандинаки, наоборот, полагал, что устав надо почитать превыше всякого чувства.
За несколько дней до суда Ушаков ознакомился с материалами предварительного дознания. В делах судебных он имел свою методу, и Балашов представил ему одни только факты, не высказывая о них никакого мнения. Адмирал считал, что чужие мнения только затемняют смысл фактов, и очень гневался, когда, опережая время, люди пытались подсовывать ему свои выводы.
Не надеясь на чужое беспристрастие, адмирал был совершенно уверен в своем. Прочитав показания подсудимого и свидетелей, адмирал отодвинул бумаги.
Как раз в эту минуту к нему вошел капитан Елчанинов.
– Прошу простить, ваше превосходительство, что являюсь незваным, – сказал он и улыбнулся обычной напряженной улыбкой, чуть приоткрыв зубы.
– Очень рад, Матвей Максимович, – сказал адмирал, даже не пытаясь вызвать на своем лице хоть какое-нибудь подобие удовольствия.
Елчанинов никогда не приступал к делу прямо.
Сделав предварительно несколько ехидных замечаний по поводу изобретенной Доможировым жидкости для борьбы с древоточцами, он неожиданно сказал:
– Да, ваше превосходительство, едят. Черви едят обшивку. Вот люди стараются, чтоб не ели, а они едят. Такова судьба всех страстей. Мы боремся с ними, но они же снедают наш дух.
– Да, это действительно случается, – сказал адмирал, не понимая, какое отношение имеет дух к корабельной обшивке.
Елчанинов продолжал философствовать. Он разделил людей на три категории. Высшей моралью обладало просвещенное дворянство, моралью среднего качества – купцы и мещане, – а самой низшей – мужики, солдаты, матросы.