Книга Ненависть - Иван Шухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не мне ты нужен, Увар. Не мне — рабочим. Трактористам и прицепщикам в бригадах. Там — в степи, на целине твое место. Как, впрочем, и мое, скажу тебе,— заметил с усмешкой Азаров. И, тут же переменив тон, строго добавил: — А ты вот черт знает чем занимаешься. Все заседаешь. Воззвания пишешь. А в степи за нас с тобой кулацкие агитаторы работают. Не дали вовремя механизаторам спецодежды — вот тебе и лишний козырь врагу! Случился вчера перебой с выпечкой хлеба — уже нехорошие слухи на целине! Враг хитер и умен. Он переключается с ходу. И мы, большевики, должны быть бдительными. Ты знаешь, как напряженно чувствуешь себя ночью в открытой степи, когда остаешься один! Идешь, думаешь о чем-то другом, забудешь порой, что ты один, что пусто и темно вокруг тебя на сотни, на тысячи верст. Однако, помимо твоей воли, у тебя необычайно напряжено все. И слух. И зрение. И каждый твой мускул. Подобное напряжение должны испытывать мы, коммунисты, и сейчас, в эту горячую пору первого нашего вторжения на целину. А целика здесь — сам видишь — вековая, нетронутая. И нелегко нам, пионерам ее освоения, будет поднимать здесь первые пласты богатой нерастраченным плодородием земли. В степях этих не так уж тихо и пусто, Увар, как на первый взгляд кажется. Вокруг нас немало тайных и явных врагов. И мы должны улавливать каждый недобрый шорох и звук…
— Стрелять их, гадов, на месте надо. Прямое им на тот свет сообщение! — запальчиво проговорил Увар Канахин.— Я их, товарищ директор, за версту чую. Все их вредные мысли наскрозь с ходу читаю. Вот хотя бы, к примеру, этот самый главбух. Да это же, как пить дать, стопроцентная гидра контрреволюции! Я бы его за подобные действия публично прикончил и на духу не раскаялся…
— Ну, тихо, дружок,— с отеческой теплотой проговорил Азаров, касаясь рукой плеча Увара.— Что касается главбуха, так это, на мой взгляд, прежде всего большой специалист, опытный работник. А без таких нам пока не обойтись. Не знаю, но мне кажется, что пока ничто не говорит о его враждебности. И в этих делах нам надо быть осторожными, Канахин. Честных и преданных мастеров-специалистов мы должны уважать и ценить. Согласен?
— Понимаю…
— То-то, дорогой товарищ…. А теперь вот что,— продолжал Азаров более строгим тоном.— Должен предупредить тебя, заруби себе на носу, что, если, не ровен час, застукаю я тебя еще в рабочую пору на заседании,— не помилую. И это понятно?
— Вполне…— пробормотал смущенно Увар.
— Тогда на, закури! —- сказал Азаров, протягивая Канахину помятую пачку «Пушки».— Закури — и поехали. Ты — в бригады трактористов. Я — на станцию. Надо там за отгрузкой стройматериалов проследить, Осень не за горами, а строительство жилых домов на центральной усадьбе у нас пока идет с горем пополам, да и пахота — не ахти. Боюсь, как бы не сорвать нам план подъема сорока тысяч га целины. Земля как броня — стальные лемеха ломаются. А тут еще с прицепами кавардак: заводские задержали где-то в пути. Из доморощенных конструкций у нас пока ни черта не выходит, Валяй скорей в степь к трактористам. Валяй,— повторил Азаров, протягивая на прощанье Увару загорелую, пропахшую солнцем и техническим маслом руку.
Распрощавшись с Азаровым, Увар Канахин опрометью вылетел из кабинета, растеряв по дороге в гараж добрую половину протоколов и резолюций. А через четверть часа, даже не заглянув домой, он, повеселевший и возбужденный, выехал в кузове битком набитой рабочими полуторки в тракторные бригады зерносовхоза, раскиданные на десятки верст в степи.
В девятом часу вечера все были в сборе. Последним приехал промокший до нитки за неблизкую дорогу Алексей Татарников. Был он слегка хмелен и то неловок и застенчив, то в меру рассеян, то подчеркнуто дерзок и вызывающе груб. Небрежно поцеловав обнаженную пухлую руку Ларисы Кармацкой, он уселся в глубокое, под белым чехлом, старомодное кресло и как бы забылся, притих. Потом он жадно и долго курил, тянул скупыми глотками дешевый портвейн из хрустального фужера и односложно, вполголоса отвечал на вопросы тоже не очень-то словоохотливых собеседников.
В столовой, где расположились гости Ларисы Аркадьевны Кармацкой, было душно и сумрачно. Слабо мерцали над старым раскрытым роялем свечи. Тускло и холодно отсвечивал изразцовый камин в углу. Завывал на все лады шарообразный — в татарском стиле — серебряный самовар.
А на улице творилось черт знает что! Пятый час бушевал с нарастающей яростной силой грозовой ливень. От страшного, в гулких, дробных наплывах, грома угрожающе сотрясался весь старый бревенчатый дом. Зловеще дребезжали стекла в оконных рамах, и в решетчатых просветах кружевных гардин играли лиловые блики почти беспрерывных молний. Мятежный шум дождя сливался с порывистым ревом ветра.
Разговор не клеился.
Гости, сидя за круглым столом, пили кто крепкий, как смола, чай с сахаром вприкуску, кто недорогое кисловато-сладенькое винцо. И вид был у всех такой, словно каждый из них ждал с минуты на минуту чего-то значительного, о чем все думали, но никто не решался заговорить вслух. Ни один из гостей не смеялся армейским остротам, как всегда, полупьяного и веселого попа Аркадия. Непривычно мрачноватым и вялым был на сей раз Лука Бобров. Безуспешно пыталась рассеять дурное настроение своих гостей и севшая за рояль хозяйка. Когда, неуверенно проиграв две страницы из так и не разученной за сорокадвухлетнюю жизнь Второй рапсодии Листа, виновато улыбаясь, переключилась она на полонез Огинского, насторожился только один Татарников. Он залпом выпил чужой стакан самодельного ликера, и лицо его обрело мрачную решимость. Глаза его были воспалены и неподвижны. На бескровно-вялых губах — жалкое подобие улыбки. Тяжело приподнявшись, он, не сгибая в коленях ноги, подошел к Кармацкой и опустился на оттоманку. Кармацкая почувствовала его близость, чуть замедлила темп игры и, не глядя на Татарникова, тихо спросила:
— Не пора ли нам, милый?
— Как?! — отозвался он, изумленный вопросом. И, осторожно коснувшись ее руки, прошептал: — Играйте. Это отлично. Ведь это же… ну как это называется?.. Полонез Огинского. Я вспоминаю: «Прощание с родиной»!
Бережно трогая холодные клавиши, Кармацкая ответила ему строгим утвердительным кивком.
— Ну да…— прикрыв лицо ладонью, повторил Татарников.
Потом, стремясь уловить знакомый мотив, запел сквозь зубы, но, сфальшивив на первой же ноте, тихо сказал:
— Этот полонез играл на флейте сотник Бронский, Витька Бронский, Он квартировал в доме моего дядюшки — станичного атамана Ананьева. Дом Ананьевых!.. Лариса! Это старый, добротный атаманский дом по-над самым Уралом. Палисад над рекой. Клен в два обхвата… Послушайте, Лариса! — сказал он, коснувшись ее руки.
— Слушаю,— строго отозвалась Лариса Аркадьевна, зло оборвав музыкальную фразу.— Слушаю, офицер.
— Я любил этот дом! — сказал он с тупым отчаянием, преданно глядя в блекло-синие глаза Кармацкой.
— Какая тоска с вами, господи! — огорченно вздохнула она, коснувшись его виска горячей ладонью.
— Лариса…— потянулся к ней Татарников.
— Замолчите! — сурово оборвала она, резко отстранив от себя его длинные и тонкие руки.— Ну что вы, ей-богу, воете? Дом! Палисад! Клен в два обхвата! У меня вон усадьбу разносят. Костры из моих построек жгут. Грязные оборванцы, хохлы и киргизы, руки на моем огне греют. А вы знаете, какая тут древняя лежала еще вчера степь! Какие чудные цвели ковыли и ромашки! Полюбуйтесь, дорогой, как они расписали своими тракторами вековой и заветный мой выгон. Ну что ж..,— злобно кусая неяркие губы, повела плечами Кармацкая.— Ну что ж…— тупо повторила она, и вдруг голос ее зазвучал напряженнее и жестче: — Я рыдать, господин офицер, не буду. У меня слезы не потекут, глаза от злобы уже давно высохли… Каюсь, первые ночи как нагрянули тракторы и подняли под самыми окнами грохот и скрежет, становилось страшно. Я зарывалась в подушки, глушила себя вином, думала принять морфий… Конец усадьбе и дому. Конец, быть может, и мне. Но не всему еще конец, господин Татарников, нет! — злым шепотом заключила она. Потом обняла Татарникова и, мечтательно полузакрыв глаза, спросила: — До конца еще далеко, правда?