Книга Доброволец - Дмитрий Володихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел Феодосию 1920-го сквозь призму Феодосии 2005-го. Я тут бывал. И я тут не был…
Тогда, через восемьдесят пять лет, роскошная гостиница «Центральная» уже не существовала, как и большая часть роскошной Итальянской улицы. Она предстала предо мной на открытке, переизданной энтузиастами, и выглядела премилой молоденькой мещанкой. Теперь, восемьдесят пять лет назад, гостиница напоминала хорошо сохранившуюся матрону в мизинце от бальзаковского возраста. Дорогая! Хорошо бы ты не встретилась на моем пути. Хорошо бы я не видел ресторана на первом этаже. Хорошо бы гитарные взвизгивания и пьяный ропот не коснулись моего слуха. В сущности, я расслышал всего одну фразу: «…а треть вагона сапог велел отгрузить коммерсанту Агоеву; эффенди платит, не задавая лишних…» – тут стеклянная дверь захлопнулась за клиентом. Весь цвет гарнизонной швали собрался здесь поговорить о важных делах, выпить водчонки, добыть девочек, прикупить у добрых знакомых волшебного порошку и подкрепить веру в победу белого дела осетринкой, а ежели осетринки не сыщется, то сойдет и филе пеленгаса. Штаб-офицеры, обер-офицеры, золотые погоны, внушительные лампасы, новенькая форма, лоснящиеся лица, лихо поскрипывающие сапоги. Один капитан изволит кушать, не сняв с груди геройский бинокль…
Я стоял перед витриной и смотрел на ресторанный аквариум, постепенно закипая. Пьяненький поручик, вывалившись из ресторана, почему-то направился ко мне. На одном боку шашка, на другом – горский кинжал в дорогих ножнах, револьвер в кобуре, планшет съехал на задницу; играют солнышком начищенные медяшки, свежекожаный запах всякого рода ремней и ремешков мешается с ядреным перегаром. Думаю, о существовании Красной армии поручик знал лишь по рассказам очевидцев. Мне вдруг представилось, как он начинает знакомиться с барышнями. Наверное, так: «Мадмуазель, я получил краткий отпуск с фронта, прямо с передовой. Знали бы вы, как тяжко сдерживать красный каток, знали бы вы, о чем мечтают храбрецы, проливающие кровь в сражениях с большевицкой гидрой…» Когда мы хоронили Алферьева, на нем была замызганная шинель с двумя заплатами, а капитанские погоны он химическим карандашом нарисовал на плечах… Откуда было достать новые погоны в стылой заснеженной степи?
– Солдэ-эт… – начал поручик, покачиваясь, – солдэ-эт, я нуждаюсь в стохе… Какая ерунда – стоха! Я такое повидал на фр-рэнте, стрелок, что никак мне… эт-то… ну-у…
Он эффектно щелкнул пальцами, поскользнулся и чуть не рухнул в лужу.
– Вощем, не могу забыть… прихоица заливать… прибегать… к помощи Бахуса… Знаешь, кто такой Бахус, солдэ-эт? Э?
– Никак нет, вашброть.
– Бахус эт-то… ну-у… Бахус… эт-то… реникса такая… Солдэ-эт… ты не оставишь своего командира без стохи?
– Я бы рад, вашброть, но никаких денег не имею.
– Э-э-э… как ты смотришь на меня… э-э-э… люпус эст… волчище… как смотришь, ты, вошь окопная!
Он даже чуть протрезвел.
– Большеви-ик?
– Никак нет, вашброть.
– Но опрделенно заражен духом… сочусвущий…
– Никак нет, вашброть.
Тут он придвинулся вплотную и схватился за ремень моей винтовки, висевшей за плечом.
– Солдэ-эт… я… скэжу по секрету… это… вот… – он вяло встряхнул винтовку, – уже ник-каму не нужно. Умные люди и думать заб-были о всящецких глупстях. Солдэ-эт… нет у тя стохи? Ну иди… иди своей дорогой… а я псвоей… пойду.
И заковылял прочь гордым складским соколом.
Вот эту гитарную интендантщину и приняли, как родную, советские режиссеры, влезавшие в копоть гражданской войны. Она-то и стала лицом белого дела.
Тьфу.
Там, на Кубани, каждый штык был на счету, а когда последние транспорты уплывали из Новороссийска, мои товарищи прыгали в море, предпочитая смерть военному бродяжничеству. Сколько хороших, добрых и смелых людей погибло, мать же твою мать!
Такая злость во мне поднялась. Руки зачесались сдернуть с плеча винтовку, рвануть затвор и выпустить обойму по сытым рожам, отлично устроившимся на южном берегу Крыма. Ради какого хрена я влез во всю эту катавасию? Ради хряков, сидящих за столами? Ради… ради… куда мы хотели повернуть огромную страну? сюда? в кабак? Нет, нет… Отчего я так злюсь? Маялся от холода и голода, но не злился. Под пулями в атаки ходил, и от близости смерти досада не наполняла грудь. Сам погубил несколько душ, очень худо, еще отмаливать и отмаливать их мне, но твердо знал, почему я среди корниловцев, какая идея заставляет меня жать на курок. А тут… увидел два десятка упившихся весельчаков и шатнулся. Почему? Всюду и везде сыщутся корыстолюбцы, так какая муха меня укусила?
Я хотел изменить мир. И я вижу тех, кто, быть может, станет править великой белой Россией. Отчего во главе страны должны оказаться Алферьевы и Кутеповы, а не эти субчики? Им к власти пролезать сподручнее, привычка имеется…
Не оглядываясь, я бессмысленным скоком топал по улицам и улочкам, пока не добрался до окраины. Тут шаг мой сделался тише.
Из сырой коричневой земли лезла зеленая щетина. Голые деревья торчали из почвы, как метлы, вбитые черенками вниз. Одно – и двухэтажные домики, выстроенные из желто-бурого крымского песчаника, пестрели за копейными наконечниками кипарисов – где балкон весь в диком винограде, а где плющ оплел фасад… Козы тут и там набивали брюхо весной. По грунтовому проулку гнали куда-то коровье стадце пастух с кнутом и подпасок с хворостиной. Вдалеке, у гостиницы «Европейская», нещадно клаксонил автомобиль, безнадежно пытаясь перекричать триумфальный птичий хор. По колено в воде стояли телеграфные столбы. После молчаливой зимы кедры, в величавой дремоте поводя лапами, заводили будильник города. Мартовская Феодосия – страна ручьев, ветров и дождей. Царство жизни.
Мой дух колебался между гневом и созерцательной радостью. Так хорошо тут было!
Я мог бы посмотреть на башни старой генуэзской крепости у порта, я мог бы прикоснуться пальцами к древним камням армянских церквей, разменивающих то ли шестой, то ли седьмой век, я мог бы пройтись по набережной… Но неспокойный дух привел меня к молодому красавцу Казанскому собору.
Каменная ограда и маленькие воротца с иконой Богородицы в нишке. Посреди церковного двора на веревке сушатся белые рушники с красными петухами. Большой храм, выстроенный в русском стиле, напоминал строгого сторожа, или, может быть, пастуха, посреди отары разномастных феодосийских домиков.
Я вошел в церковь. Великопостный сумрак окутал меня со всех сторон. Кажется, никого, кроме меня, не было. Сырой и шумный март остановился на пороге, не решаясь сделать несколько шагов вслед за мной. Тут было сухо и тихо, камень чистым холодом делился с единственным посетителем. И единственная свечка ровно горела в тяжеломшандале.
Я принялся молиться. Слова, известные мне вот уже десять лет, зазвучали здесь совсем иначе. Горячее. Чище. Прозрачнее. Покой и твердость постепенно вернулись ко мне.
Зачем я пришел в 1919-й год? В сущности, за тем, чтобы все это продолжало безмятежно существовать, а не кануло в красную бездну. А какое там будет начальство, Бог рассудит.