Книга Мертвые из Верхнего Лога - Марьяна Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Держалась старуха с тем бодрым потусторонним пафосом, который сразу выдавал в ней шарлатанку. Хунсаг ей, конечно, подыграл — изобразил почтение, легкую растерянность и даже тщательно скрываемый испуг.
В ее хижине пахло сухой травой и благовонными смолами. В углу единственной комнаты стояла деревянная клеть, в которой метались две всполошенные курицы — разумеется, черные. Над круглым столом висела связка амулетов из кости. Хунсаг еле удержался от недоброй усмешки — изобилием антуражных красивостей знахарка отвлекала внимание от внутренней пустоты. Да, она была пуста — еще более пуста, чем то куриное яйцо, которое она торжественно извлекла из клети и, с замогильным бормотанием поводив им над головой гостя, разбила в покрытый копотью таз. В яйце не оказалось желтка. Глаза знахарки закатились, дебелое тело сотрясла судорожная волна. В комнате стало совсем душно. Испуганные куры, ладан, пот, полумрак, цикады за окном — на непосвященного человека этот мрачный карнавал несомненно произвел бы впечатление. Проводник Хунсага попятился к двери. На его антрацитовом лбу выступил пот, а в пластике появилась электрическая нервозность, как у загнанного оленя, точно знающего о скорой гибели, но машинально продолжающего бег.
— Нет желтка, нет желтка, — пролепетал он. — К беде.
— Ступай. — Хунсаг все-таки не удержался от усмешки. — Жди меня на улице. Я останусь и поговорю с ней.
Дважды не пришлось просить — развернувшись на пятках, юноша в два прыжка очутился за дверью.
Мрачная знахарка выжидающе смотрела на гостя, который не говорил на ее языке, не казался испуганным, смотрел на нее почти равнодушно, но почему-то был готов щедро платить. Может быть, она и была шарлатанкой, но годы ежедневного обмана натаскали ее интуицию, и та превратилась в послушного пса. Когда за молодым проводником закрылась дверь, гадалка ощутила смутный холодок в области солнечного сплетения. У нее не было повода выгнать белого человека, который молча положил на стол стодолларовую купюру — невероятные, по меркам деревни, деньги. Ее рука машинально потянулась к измятой зеленой купюре, но внутренний голос настаивал: выгони его, немедленно выгони прочь, он предлагает тебе беду.
Жадность все же оказалась сильнее предчувствия — Харума взяла деньги и спрятала их в карман, затерявшийся в складках ее пышной хлопковой юбки. Гость удовлетворенно кивнул и достал из кармана хрустальный многогранник на кожаном шнурке. Харуме показалось, что белый человек хочет предложить ей красивый кристалл в качестве оплаты за то, о чем он пока не решился заговорить, и подалась вперед. Посмотрела на всполох свечного огонька, множимого прозрачными гранями, и десятки ярких зайчиков заплясали на ее широком потном лице. Перевела вопросительный взгляд на гостя — и тут же цепкий взгляд Хунсага словно вобрал в себя все ее существо. Впитал, как губка воду, и Харумы как бы не стало, хотя на самом деле женщина продолжала сидеть за столом напротив страшного посетителя. Ей даже не было страшно, ее словно опустошили, выпили душу, оставив ровно столько, чтобы она могла дышать. Отобрали все многоцветие мира, оставив лишь скупую капельку серости. Ей было пусто, безысходно, тошно, черно. То живое, что в ней осталось, желало одного: стряхнуть взгляд незнакомца. Но это было невозможно. Хунсаг держал ее крепко, как паук. Впившись взглядом в черные глаза знахарки, он пил ее прошлое, как вампир. С торопливой небрежностью копошился в деталях ее жизни в надежде найти нужное, и ей было больно, больно, больно.
Хунсаг видел красивую темнокожую женщину в потрепанном платье, с тряпичным цветком в коротко подстриженных волосах. Та смеялась, и у нее были теплые сухие ладони. Мать знахарки. А вот и она сама — босоногая девочка в пестром платье, тоже смеется. И это последнее хорошее, что Харума помнила.
Потом приезжают люди с автоматами, их привозит пропыленный старый грузовичок. Они пьют что-то темное и едко пахнущее. Они тоже смеются, но глаза у них пустые. Девочка прячется в каком-то сарае. Один из приехавших коротким ударом приклада выбивает красивой женщине передние зубы. Девочке хочется выбежать, закричать, защитить мать, но ноги почему-то не слушаются, как будто слеплены не из молодых костей и крепких мускулов, а из лежалой ваты. Женщину куда-то тащат, у нее порвана юбка, и на ляжках кровь, она кричит, кричит, кричит, а потом внезапно замолкает. И всю жизнь Харуме это снится, все бесконечные сорок восемь лет, и она все равно никак не может привыкнуть. И каждый раз ей страшно в собственном сне, и каждый раз тело ее, как в детстве, словно ватное.
Чужие люди — кто-то смотрит ласково, а кто-то наотмашь бьет ее по лицу. Она идет по бесконечной белой дороге с тяжелым тюком на голове, а в том тюке чужие вещи, потому что ничего своего у нее больше нет. Вокруг выжженная трава и тощие усталые люди — мужчины в белом, женщины — в цветном. Ей позволили идти с ними, потому что она несет тюк.
Пыльные палатки под раскаленным солнцем, белокожие люди дают ей воду и рис. Сначала на этих людей Харуме смотреть страшно — на них словно растворителем плеснули, и все их краски размылись, разноцветными ручейками стекли с их лиц, оставив почти чистое полотно. Потом она привыкла. Белокожие люди всегда ей улыбались, им было все равно, что Харума — ничья. Ее подкармливали, а одна женщина с волосами цвета пожухлой травы и смешными кривыми зубами подарила блестящий брелок — маленький красный автомобильчик с серебряными фарами. Сняла с какого-то ключа и отдала ей, Харуме, просто так. Харума потом всю жизнь носила его на шее, на лоснящемся шнурке.
Темнолицый мужчина с твердыми злыми губами. Харуме тринадцать, и теперь она должна называть его мужем. Лагерь беженцев давно разогнали, добрые светлокожие инопланетяне улетели в свою далекую галактику, и Харума снова жила в деревне.
Мужчина со злыми губами ее ненавидел. Днем еще рисовался перед соседями — подкармливал ее, приобнимал за плечи, а однажды привез откуда-то шелковый платок с золоченой бахромой и отдал ей. Зато ночью, когда деревня засыпала, начинался ад. Он грубо сдергивал с нее, замершей от ужаса, покрывало, набрасывался сверху, как хищный кот, и ненависть выплескивалась из него наружу, как из переполненного сосуда. Эта чернокрылая ненависть щипала ее кожу, впивалась острыми клыками в ее шею и живот, царапалась, оставляя ссадины, костлявым коленом раздвигала ее бедра и рвала на части ее сухую плоть, стараясь забраться глубже — в живот, в сердце. Она пыталась оттолкнуть мужчину, но сильные руки крепко ее держали; пыталась кричать, но грязная ладонь зажимала ей рот. Ненависть короткими толчками вдавливала ее в циновку — долго, невыносимо больно — и, наконец, затихнув, теплой струйкой текла по ее ногам. И уже Харума была как сосуд, из которого ненависть льется через край.
Так продолжалось четыре года, а потом она все-таки не выдержала и убежала ночью в джунгли, хотя понимала, что погибнет там. Ну и пусть, все равно лучше, чем терпеть… Заплаканная, с исцарапанными ногами, она пробиралась все дальше и дальше — ломала ветки, обрывала стебли. Ей хотелось, чтобы лес поглотил, сожрал ее.
Но вместо этого она встретила мужчину — тот появился как будто бы ниоткуда, удивленно рассмотрел ее окровавленные ноги, а потом на руках отнес ее куда-то — Харума уже мало что понимала — и положил на матрац, набитый сушеными цветами. Уснула она мгновенно и только утром поняла, что находится в доме колдуна — бобогото, о котором в деревне ходили скупые мрачные слухи.