Книга О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я и так уже посвятил краткому рассказу более двух страниц. Но еще несколько слов необходимо к сказанному добавить. Ведь я, как ни скупо, все же начал его пересказывать (своими и его словами).
Уже сгущались сумерки, а она пришла в губком рано утром. Поливанов не сразу узнает ее, называет ее товарищем. Но когда засветили жалкую масленку, сам не свой, вскричал: «Леля!.. Не может быть — виноват. Да нет же — Леля?!»
Они стояли друг против друга. Она такая, какой при шла с вокзала. Он «съеденный острым недосыпаньем мужчина». «Молодости и моря как не бывало».
Опущу, вернее, скомкаю их трагический диалог: Она начинает его: «Если вам дорог ваш ребенок…» «Опять! — мгновенно вспыхнул Поливанов и пошел гово-{-196-} рить, говорить, говорить — быстро и безостановочно». Уже он кончал свое бурное словоизвержение: «Так что даже если бы времена потекли вспять… и снова стало бы нужно искать одного из членов ее семейства, то и в таком случае он стал бы себя беспокоить только ради нее, или игрека, или зета, а никак не для себя или ее смехотворных…»
Тут она его перебила. И вдруг назвала фамилию Неплошаева. «Поливанов встал как вкопанный». И только спросил: «Он действовал не под своей фамилией?» Она подтверждает вопрос. И начинает еще что-то говорить. Но он перестал ее слушать. «Он знал это дело. Оно было безнадежно для обвиняемых».
Еще он куда-то звонил. Кого-то спрашивал. Что-то узнавал, пока не добился «последней и окончательно правильной информации».
Он взглянул в сторону Лели. В комнате ее не было. «Потом он нашел ее. Она громадною неразбившеюся куклой лежала между тумбочкой стола и стулом на том самом слое опилок и сора, который, в темноте и пока бы ла в памяти, приняла за ковер».
Но что можно сказать о фрагментах, когда они остаются только фрагментами , не обладающими какой-либо целостностью, какой в полной мере обладает «Детство Люверс» и, не без оговорки, «Повесть» Пастернака, оборвавшаяся на разговоре Сережи со старшим Лемохом? Но ведь, надо думать, я один только и знаю со слов Пастернака, что он хотел ее продолжить и даже сообщил мне, очень кратко, два-три мотива из некогда предполагавшегося им продолжения, о чем говорилось выше. Правда, бывают и другие особые случаи. Сошлюсь на «Посмертные записки старца Федора Кузьмича». Толстой начал их писать, неколебимо веруя, что Федор Кузьмич был не кто иной, как император Александр Первый. Тем более что этому верили не только в народе, но и «в высших кругах и даже в царской семье в царствование {-197-} Александра Третьего. Верил этому и историк царствования Александра Первого, ученый Шильдер». Историкам удалось опровергнуть эту легенду, и Толстой не стал работать над продолжением «Записок». Но он успел написать начало задуманного произведения и довести первые его страницы до истинного совершенства.
Один и ныне здравствующий виднейший исследователь, комментатор и текстолог Гёте высказал суждение, что иные фрагменты (он приводил примеры) не поддают художественной оценке. Ими вправе интересоваться разве только литературоведы-специалисты, если у них есть что сказать о них.
Вполне возможно, что сказанное верно. Но это ни сколько не относится к фрагментам, включенным в книгу «Прозы разных лет» Бориса Пастернака. Они читаются с возрастающим интересом и вполне позволяют судить о них также и с эстетической стороны, хотя они, конечно, не отличаются художественной цельностью, к досаде читателей.
В книге «Воздушные пути» представлены три озаглавленных фрагмента: «Безлюбье», «Три главы из повести» и «Начало прозы 1936 года». Объединяет их только одно — каждый фрагмент, в какие бы годы он ни был написан, представляет собою если не начало, так подступ к большой повести или роману; словом — «тоскою по эпосу». «Безлюбье» я вскользь упомянул в пятой главе моих воспоминаний, не называя даже его заглавия, начисто мною позабытого. Последнее отчасти объяснимо — фрагмент еще не успел оправдать своего названия — «Безлюбье» — ни на столбцах газеты левых эсеров («Во ля труда», 1918), ни в тексте фрагмента книги прозы Б. Пастернака. Мне помнится, но я, конечно, скорее всего ошибаюсь, что в газете более подробно говорилось о двух дорогах, верхней и нижней. Допускаю, да так оно, верно, и было, что Борис Леонидович, дав мне почитать, помнится, две газеты, потом заговорил о своей поездке в {-198-} Москву, а я оплошно кое-что мысленно перенес из его слов в текст фрагмента. Память все удерживает, но, возможно, не всегда с протокольной точностью…
В свою очередь, и я заметил одну смутившую меня неточность во втором автобиографическом очерке Пастернака «Люди и положения». Борис Леонидович пишет: «Весною 1922 года, когда она (Марина Цветаева. — Н. В. ) была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку ее «Верст». Меня сразу покорило могущество цветаевской формы…»
На самом же деле все это происходило иначе. Не Пастернак, а я купил «Версты» Цветаевой в какой-то жалкой лавчонке близ памятника Плевны. Целый день читал ее, а на следующий поспешил зайти к Пастернаку, сунув в карман пиджака тоненькую книжечку, и сразу же возгласил:
— Я купил книжечку стихов Цветаевой. Она мне понравилась. Очень. Особенно одно стихотворение. Я хочу прочесть его, не заглядывая в книгу.
— Ну-ну, — сказал Пастернак довольно небрежно.
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух — не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! — Неба дочь!
С полным передником роз! — Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! — Ястребиную ночь.
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари — и ответной улыбки прорез…
— Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
— Замечательно! Превосходно! Знаете, Коля, оставь те мне эту книжицу на несколько дней. Я ее тоже почитаю. {-199-}
— Нет, Борис Леонидович. Я вам ее дарю.
— Не пожалеете?
Я просто не мог поступить иначе. Борис Леонидович меня столько задаривал и нужными книжками