Книга Неловкий вечер - Марике Лукас Рейневелд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я поскользнулась, – говорит Ханна.
Я качаю головой, упираюсь кулаками в виски, прижимаю костяшки к коже.
– Да, – повторяет она, – и не о чем больше говорить.
В ту ночь мне снова снились лихорадочные сны, но на этот раз о моей сестре. Она каталась на коньках по озеру, сложив руки за спиной и раздувая в стороны облака впереди себя. Преподобный Рэнкема припарковал свой «Фольксваген» у канавы, фары машины освещали лед. Освещенная зона очертила размер круга, в котором Ханне позволено двигаться. На капоте сидел Рэнкема в черном облачении и капюшоне, на коленях у него была Библия. Все вокруг побелело от снега и льда.
Затем внезапно фары начали медленно двигаться в мою сторону. Я не человек, а складной стульчик-опора для катания на коньках, стоящий у пристани. Никому больше не нужно на меня опираться. Мои ножки замерзли, а спинка скучает по чужим ладоням. Каждый раз, когда Ханна проезжает мимо и я слышу скрип ее коньков по льду, я хочу закричать на нее. Но стулья кричать не умеют. Хочу предупредить ее о коварных прорубях, но стулья не умеют предупреждать. Хочу удержать ее, прижать к своим перекладинам, посадить к себе на колени. Каждый раз моя сестра бросает на меня короткий взгляд. Ее нос красный, и она в отцовских наушниках: мы иногда их надеваем, когда хотим, чтобы его руки обняли наши холодные сердца. Я хочу сказать ей, как сильно я ее люблю, так сильно, что моя спина, то есть спинка стула, на мгновение начинает светиться, и дерево становится теплым, как если бы на нем целый день кто-то сидел. Но стулья не умеют говорить, как сильно они кого-то любят. Никто не знает, что это я: Яс, замаскированная под складной стульчик. Вдалеке мимо проскальзывает несколько лысух. Меня успокаивает, что птицы не проваливаются под лед, хотя моя сестра весом с тридцать пять лысух по меньшей мере. Когда я снова смотрю на лед, то вижу, как Ханна выкатывается из освещенной полосы и исчезает из поля зрения. Рэнкема начинает сигналить, фары мигают. Желтая шапка моей сестры медленно опускается, как заходящее солнце. Я не хочу, чтобы она утонула. Я хочу стать шилом для льда, просверлиться внутрь нее, пригвоздить себя к ней. Я хочу спасти ее. Но стулья не умеют спасать. Они умеют только молчать и ждать, пока кто-нибудь сядет на них отдохнуть.
– Где в землю воткнуты ветки, там ловушки для кротов, – говорит отец и вручает мне острую лопату. Я хватаюсь за середину ручки. Мне жаль кротов, жаль, что они попали в ловушку в темноте. Я такая же, как они: днем становится все темнее и темнее, и вечером я не вижу даже собственной ладони перед носом – мои глаза так же глубоко утонули в коже, как и у этих пушистых зверьков. Я просто копаю повсюду вокруг себя, выворачивая то, что мы закопали под дерном. Сегодня утром я включила свой ночник-глобус на прикроватном столике, на мгновение увидела вспышку света, а затем снова стало темно. Я снова нажала на выключатель, но ничего не произошло. На мгновение мне показалось, что с глобуса схлынул океан – моя пижама была насквозь мокрой и пахла мочой. Я задержала дыхание и подумала о Маттисе. Сорок секунд. Затем я снова вдохнула свежий воздух и вскрыла глобус. Лампочка была цела. Я мельком подумала: это тьма, последняя казнь египетская. Тогда у нас будет полный набор. Вскоре я прогнала эту идею.
Учительница была права, сказав отцу и матери на родительском собрании, что у меня слишком живое воображение, что мир вокруг меня построен из «лего»: его можно легко собрать и разобрать несколькими щелчками, и я сама определяла, кто в нем враг, а кто друг. Еще она сказала, что на прошлой неделе при входе в класс я отдала приветствие Гитлеру – и действительно, я подняла руку в воздух и сказала: «Хайль Гитлер», чтобы рассмешить учительницу, как велел мне Оббе. Учительница не засмеялась, но заставила меня после уроков много раз писать строчку: «Я не буду насмехаться над историей, как я не буду насмехаться над Богом». И я подумала: она не знает, что я на стороне хороших, что моя мать прячет в погребе евреев и что они могут есть сладости и печенье и пить бесконечное количество газировки. И что у печенья две стороны: одна шоколадная, другая – имбирная. Должно быть, и у меня две стороны: я и Гитлер, и еврей, и хорошая, и плохая.
Я стянула мокрую пижаму в ванной и разложила ее на полу с подогревом. В чистых трусах и пальто я сидела на краю ванны и ждала, пока пижама высохнет, когда дверь открылась и вошел Оббе. Он посмотрел на пижаму так, как будто это труп.
– Обоссала штаны?
Я сильно затрясла головой. Сжала лампочку из ночника-глобуса в руке. Лампочка была плоская.
– Нет, это из глобуса вода вытекла.
– Врушка, в нем нет воды.
– Есть, – сказала я, – на нем целых пять океанов.
– Тогда почему здесь пахнет мочой?
– Так пахнет море. Рыбы тоже писают.
– Пофиг, – сказал Оббе, – пришло время для жертвы.
– Завтра, – пообещала ему я.
– Хорошо, – ответил он, – значит, завтра.
Он взглянул на мою пижаму, а затем добавил:
– А не то я расскажу всем на школьном дворе, что ты мелкий монстр-зассыха.
Дверь за ним закрылась. Я лежала на животе на коврике в ванной и делала движения стилем баттерфляй, а потом просто терлась пахом о пушистую ткань, как будто она была моим медведем, как будто я плыла в океане среди рыб.
Я иду на пастбище вслед за отцом. Холод превратил траву под сапогами в лед. С тех пор как коров не стало, он проверяет ловушки каждый день: в правой руке он держит несколько новых ловушек на замену тех, что сработали. Когда я делаю домашнее задание, то часто вижу его из окна своей спальни: он пересекает поле всегда по одному и тому же маршруту. Иногда с ним идут мать и Оббе. Сверху земля кажется полем для игры в «Эй, не злись!» [23], и я чувствую облегчение, когда они оказываются в безопасности в коровнике, как фишки на финише. Нам становится все труднее находиться в одном помещении вместе. Каждая комната на ферме вмещает только одну фишку, а как только их становится больше – начинается ссора. Скоро отец разложит свои ловушки для кротов и по комнатам. Ему больше нечего делать, и он весь день сидит в кресле для курения, как чучело цапли, ничего не говоря, а потом обращает нас в свою добычу. Цапли любят кротов. Если он что-то говорит, то чаще всего это каверзные вопросы из Библии. Кто потерял волосы и всю силу? Кто превратился в соляной столб? Кого поглотил кит? Кто убил своего брата? Сколько книг в Новом Завете? Мы избегаем кресла для курения, как чумы, но иногда его все равно приходится миновать, например, перед ужином, и тогда отец продолжает задавать свои вопросы, пока суп не остынет, а хлебные палочки не размякнут. За неправильный ответ ты отправляешься в свою комнату предаваться раздумьям. Отец не знает, что нам и так о слишком многом приходится раздумывать, и раздумий становится все больше и больше. Наши тела все растут и растут, и раздумья уже не отогнать мятными конфетами, как на церковной скамье во время проповеди.