Книга Нюрнбергский процесс глазами психолога - Густав Марк Гилберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шахт уже вопил на все здание.
— И здесь мне приходится мириться с таким бесчестным, недостойным человека, бесстыжим обращением!!! Даже в концлагере меня не заставляли делать уборку в своей камере и поворачиваться то на правый, то на левый бок, чтобы не мог уснуть!
Шахт сидел передо мной с покрасневшим лицом, кусая губы и трясясь от возбуждения. Некоторое время спустя он примирительно произнес:
— Мне жаль, что вот так пришлось все излагать, но это моя точка зрения, и я ее не изменю. Я не желаю иметь ничего общего со всеми этими американскими причудами. Даже на церковную службу больше не пойду.
Камера Геринга. Подавленный и обиженный Геринг, дрожа, как наказанный за провинность ребенок, спросил меня, за что его так наказали. Он не ошибся, предположив, что всему виной его вызывающее поведение на суде.
— Неужели вы не понимаете, что все эти шуточки, все эти штучки-дрючки — юмор висельника, не более того. Вы думаете, мне приятно сидеть тут и выслушивать все эти сыплющиеся на нас со всех сторон обвинения? Нам необходима какая-то отдушина. Если бы я их время от времени не встряхивал своими хохмами, то очень скоро кое-кто из них сломался бы окончательно.
Все это говорилось вполголоса и с искренней обидой.
Я сказал Герингу, что, насколько я понимаю, ему представляется, что, находясь вне своей камеры и общаясь с остальными обвиняемыми, он должен вести себя по-другому, чем в се стенах. Сказал и о том, что почти уверен, что за всей его бравадой скрывалась и солидная доля пристыженности. На сей раз Геринг не возражал мне и вообще всячески демонстрировал свое послушание, чего я не мог припомнить за весь период своих с ним встреч, хотя не сомневался в том, что его нынешняя линия поведения была продиктована в значительной степени голым расчетом.
— Естественно — психолог такое в состоянии понять, — признал он. — Но полковник — не психолог. Вы думаете, я в тиши этой камеры не корю себя постоянно и не сожалею о том, что не избрал в жизни другой путь, который бы не привел вот к такому концу?
Это было очень схоже с тем, что он писал своей жене в письме от 28 октября. И эти излияния чувств весьма существенно отличались от того самодовольства и демонстраций героической преданности своему фюреру, которые Геринг столь охотно навязывал публике, в особенности представителям прессы.
Я сказал ему, что обвиняемым, скорее всего, и обедать придется в одиночестве. Он попросил меня обратиться от его имени к полковнику с просьбой хотя бы за едой дать возможность обвиняемым перекинуться словом, и не скрывал своей озабоченности тем, что теперь окажется полностью отрезанным от остальных своих коллег, что в свою очередь лишит его возможности, как прежде, воздействовать на них.
Камера Шпеера. Шпеер выразил удовлетворение новыми правилами для обвиняемых, в соответствии с которыми им даже на прогулках воспрещалось общение между собой.
— Это распоряжение появилось именно тогда, когда очень многие стали выражать свою обеспокоенность усиливавшимся диктатом Геринга и когда его давление на остальных стало очевидным. Так, пару дней назад он, подойдя к Функу во время прогулки на тюремном дворе, заявил последнему, что, дескать, его участь предрешена, посему отныне все обязаны поддерживать его, Геринга, и обеспечить ему достойную смерть мученика. Функу, по мнению Геринга, сожалеть не о чем, ибо со временем — и неважно, когда это произойдет, пусть даже полвека спустя — Германия поднимется, и благодарные потомки захоронят их останки в мраморных гробах в склепах национального мемориала.
Мы оба невольно рассмеялись.
— Мне кажется, что перспектива мраморного склепа вряд ли была привлекательна для нашего коротышки Функа, — высказал свое мнение я.
— Нет, тот явно не из прирожденных мучеников. А потом Геринг подошел к Шираху и повторил ему то же самое, но уже во весь голос, с таким расчетом, чтобы и я услышал. В мраморных гробах, а? Вы можете себе такое представить? Отныне мраморные гробы — объект всех наших шуток. (Незадолго до этого аналогичный эпизод мне пересказал и Фриче, снабдив его весьма схожими комментариями, по его словам, он заявил Герингу, что мир в Европе куда важнее мраморных гробов.)
— Бедняга Функ весьма удручен по этому поводу. Даже Ширах, приглядевшись, и тот с прохладцей отнесся к перспективе стать такого рода мучеником. Но Герингу ясно, что его участь предрешена, и ему необходима свита для торжественного восшествия в Валгаллу, то есть как минимум пара десятков героев разрядом пониже.
— Вы думаете, Геринг действительно не желает, чтобы хоть кто-нибудь, кому известно, каким грабителем он был, сумел бы пережить его и кто развеял бы миф о его героизме? — поинтересовался я.
— Несомненно. Он знает, что большинство из нас думает о нем, даже если и не все способны заявить ему об этом в открытую. Ужас, как он тиранит остальных. Недавно Папен обратился к своему адвокату с просьбой подыскать что-то такое, что позволило бы слегка обвинить Гитлера. И Геринг тут же накинулся на него: «Да как вы смеете!» И так далее в том же духе — в точности по тому же сценарию, когда он однажды попытался воздействовать на меня. Этот горемыка, наш малютка-Папен и вправду растерялся и задрожал как осиновый лист. Очень хорошо, что нас разлучили. Даже я теперь смогу сказать больше из того, что намеревался.
Поразмыслив, Шпеер снова заговорил на тему мраморных гробов:
— Эта поза мученика, собственно говоря, полностью отрицает его прежнюю позицию. Сначала он уверял всех нас, что, мол, нам ничего не грозит, что самое худшее, что они смогут с нами сделать, так это сослать на какой-нибудь затерявшийся в океане островок. Потом, испугавшись, что мы станем слишком уж много говорить и ради спасения собственных голов попытаемся возложить основную тяжесть вины на ведущих нацистов, Геринг тут же переключился на версию с мраморными гробами, чтобы мы все подумали, что, дескать, мы все равно ничего не выиграем от того, что станем говорить правду. В особенности если она касается его!
Камера Франка. Франк заявил, что нововведения его вообще не затрагивают, и он даже рад тому, что теперь хоть можно будет отдохнуть от этой бесконечной чуши, которую приходится выслушивать за обедом и на прогулке. Франк выглядел несколько отрезвевшим, было заметно, что к нему возвращается его прежнее стремление к аскетизму и что он раскаивается за содеянное. Отягчающие вину Франка цитаты из его дневника пока что были свежи в памяти, и он, несомненно, готов был предпочесть одиночество необходимости давать бесконечные объяснения о причинах, побудивших его передать свои дневники, хотя, судя по всему, его не особенно докучали вопросами по поводу того, что именно подвигло его на написание вышеупомянутых дневников. Франк вновь, в своей обычной, непринужденной манере, впал в свое рутинное самокопание:
— Я — неповторимый характер, я — неповторимая, единственная в своем роде личность. Ха-ха-ха! — визгливо рассмеялся он. — Вам когда-нибудь попадались экземпляры, подобные мне? Необычно, когда вам говорят такое, верно? Но мы, немцы, мы ведь все разбойники. Не забывайте, что немецкая литература начинается именно с шиллеровских «Разбойников». Вам это никогда не бросалось в глаза?