Книга Будьте как дети - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После приговора, думая, что скоро вернется, Амвросий вольную ей не дал. Во время короткого, за сутки до этапа, свидания сказал, что, наоборот, ей будет полезно проверить себя, посмотреть, может ли она хотя бы часть пути к Господу пройти без проводника.
Но или она еще недостаточно окрепла, или вообще по своему устройству с этой жизнью одна совладать не могла, – скорее, как мне кажется, первое, – оказавшись без присмотра, без человека, для которого она была открыта до последнего своего закутка, Дуся растерялась. В шестидесятые годы она нам говорила, что, когда в Густинине стало известно, что отец Амвросий получил новый срок и теперь вернется не скоро, она, вконец измученная ожиданием, поплыла. Как безумную, ее бросало из стороны в сторону, и с каждым днем она всё больше напоминала себе церковь, так же разрывающуюся между разными путями спасения, не знающую, кого ей слушаться, куда идти, кому верить.
Я от многих слышал, что Дуся, когда говорила что-то, связанное с верой, вообще плохо различала себя и остальной мир. Она как бы всегда была не меньше самого большого и не больше самого малого. Не помню уж, кто сказал мне, что эта путаница в размерах и почти степное отсутствие границ, преград начались в ней примерно году в девятнадцатом и дальше лишь усиливались.
Всё это время Дуся металась между отцами, Амвросием и Никодимом, билась будто в клетке, врала им, в том числе и на исповеди, перед Богом. Она уже обещалась, каждому сказала, что именно ему отдает душу, в его пользу целиком и полностью отказывается от страшной тягости – своей воли. Она думала, что большого греха тут нет, в конце концов и один и второй были даны ей в помощь от Господа, хотели привести к Нему. Но оба были слишком несхожи, и такими же несхожими были дороги, которые они для нее выбирали.
Один обращался с ней ласково, иной раз даже кротко. Говорил, что, пока душа ее еще не окрепла, не закалилась в служении Господу, он боится ее испугать, поранить. Другой, наоборот, считал ее великой грешницей, которую надо держать в ежовых рукавицах, повторял и повторял, что для нее строгость, которая пробирает до самых костей, и епитимьи – всё во благо: чем их больше, тем лучше, иначе она погибла.
Дуся понимала, как много для каждого из них значит человек, которого, если сподобит Господь, они могут спасти. Взять во грехе, отмыть, очистить и вернуть Господу таким же непорочным, без изъяна, каким должно быть жертвенное животное. Ее убивала мысль, что кто-то из них способен подумать, что она его предала, ушла к другому. И потом, много позже, уже при нас, о том, что с ней было, когда ЧК вновь арестовала Амвросия, она вспоминала с глубоким ужасом. Не только заигравшись, говорила вещи совершенно кощунственные, повторяла, что она – блядь, самая настоящая блядь, потаскуха, даже хуже бляди, потому что та торгует телом – куском мяса, а она направо и налево раздавала свою душу. Рассказывала, что день за днем молила Деву Марию помочь ей, указать путь.
Сейчас я думаю, что основания поносить себя у Дуси были. Господь не раз говорил, что Он – Бог-Ревнитель, и старцы, словно вослед Ему, тоже были без меры обидчивы. Если по необходимости соглашались доверить Дусину душу кому-нибудь другому, то лишь на время, и так всё обставляли, будто их к этому принудили. Иногда Дусе казалось, что для них ее душа – как бы и не ее, она под опекой, в закладе, может быть, даже – часть их собственной души, и вот теперь этот свой живой кусок им приходилось отрывать, передавать в чужие, грубые руки, которым не то что душу – тарелку доверить страшно. Ревность, подозрительность здесь были куда больше, чем в обычных человеческих отношениях, нравы строже, и вот она, испуганная, затравленная, каждого из них любя и за каждого отчаянно боясь, даже и на исповеди, перед Господом, словно настоящий партизан, стала их прятать, скрывать друг от друга.
В ней тогда всё перемешалось: и ужас, что от нее откажутся и она не спасется, и страх их обидеть – отделить одно от другого она не смогла, даже если бы и захотела. Не зная, что делать, Дуся стала умалчивать, с кем и когда виделась, с кем и о чем говорила. Но старцы были прозорливы, въедливы и, ловя ее на лжи, приходили в ярость. Впрочем, она понимала, что Амвросий и Никодим правы, – взяв на себя ответственность за ее спасение, они не могли спокойно смотреть, как их духовная дочь себя губит. В итоге, какие бы тяжелые епитимьи на нее ни накладывали, она принимала их с кротостью.
Когда Дуся первый раз попросила отца Никодима постоянно ей помогать, он потребовал от нее полную, причем письменную исповедь, начиная с шести лет. Приниматься за нее ей было неприятно, стыдно – многое она уже успела забыть и вспоминать не хотела. Но Никодим сказал, что такое покаяние необходимо, он должен знать о Дусе всё, иначе толку не будет. Поколебавшись несколько дней, она согласилась, ей казалось, что другого выхода нет.
После того дневника он принимал и исповедовал ее уже безотказно, всякий раз, когда она в этом нуждалась, хотя часто не в храме, а просто во время прогулки. Особенно любил высокий берег реки Великой и лесную тропинку, которая вела из их Густинина в соседнюю деревню Струнники.
Мучительно боясь что-нибудь пропустить, а значит, не получить настоящее отпущение, Дуся во время исповедей Никодиму отчаянно нервничала, путалась, и оттого – что уж не лезет ни в какие ворота – злилась. Впрочем, довольно скоро вдобавок к шпаргалкам у нее выработались приемы, как и в какой последовательности каяться: большие грехи, потом маленькие, внутри по темам, по алфавиту, но система работала не слишком надежно, и в общем, за годы послушничества у Никодима ни одна исповедь не далась ей легко. Кстати, по словам Дуси, она именно тогда привыкла не только на каждую мысль получать разрешение, но и каждый шаг жизни, каждое слово отбирать, делать только то, о чем потом будет не стыдно говорить отцу Никодиму. Однако и так, до самой малой подробности не рассказав всё священнику, не увидев, не услышав и не почувствовав, что с ней было, его глазами, ушами, на ощупь, главное же – не узнав, грех это или не грех, а если грех, то простительный, который может быть отпущен, искуплен епитимьями, или нет, смертный, – она уже не могла.
Без почти ежедневных исповедей, без страха, чудовищного страха – отпустят или не отпустят, без Бога, который тоже всегда рядом, но стоит как бы в тени, за священником, для нее всё сделалось пресным, не полным, не оконченным. Сама жизнь стала казаться простой заготовкой, возможностью, и лишь тут она приобретала вкус, цвет, огранялась и отливалась в форму. Сколь ни кощунственно сравнение, но разница между одним и другим была не меньшей, чем между ее девичьими мечтаниями о мужчине, почти беспрерывными, – она вообще была очень страстной – и теми же мечтами, когда она уже стала женщиной. Отсюда идет ее зависимость от Никодима, которая за те три года, что Амвросий провел в тюрьмах и ссылках, превратилась в полную невозможность без него обходиться.
Кстати, она отлично сознавала, что здесь многое неправильно, в ее жизни случались достаточно умные батюшки, которые предостерегали ее, даже пытались остановить. Дело было не только в том, что теперь Дуся считала, что по-настоящему жизнь начинается именно с исповеди, когда она со всем, что в ней было, открывается Господу, что самый малый грех как раз и может оказаться самым страшным, из-за которого вечные муки, а если ты его в себе раскопала, раскаялась – прощение и благодать. Похоже, она просто за время, когда с ней что-то происходило, не успевала ничего ни понять, ни осмыслить, события текли чересчур быстро, и, как нерадивой ученице, ей был необходим повтор, тщательный разбор прожитого.