Книга Путешествие без карты - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юнгера не покидал здравый смысл даже в часы беспутства.
— Восемнадцать месяцев на Берегу!.. Скажите, доктор, — допытывался он теперь, — как это люди ухитряются столько вытерпеть?
— Уму непостижимо, — отвечал врач.
— Нет, как они все‑таки ухитряются?
— Этот же вопрос задавал мне сам губернатор. Не знаю, что вам ответить.
Юнгер ложился позже всех; перед сном он минут десять бродил взад и вперед по коридору; в нем было нечто плебейское и вместе с тем нечто царственное, внушавшее почтение, никто не обижался на его выходки. «Эй, ты, вобла! — кричал он, подойдя к двери капитанской каюты. — Эй!» И капитан послушно появлялся на пороге. С женщинами он вел себя как Фальстаф и был до глупости безгрешен, довольствуясь тем, что кого‑нибудь пощекочет или облапит. «Ах ты, живчик ты этакий!» — приговаривал он. И даже скромная и замкнутая молодая женщина, никогда до этого не покидавшая мужа и Ливерпуль, не пившая, не курившая и не любовавшаяся на луну, вернула ему шлепок. В его беспутстве было что‑то рыцарское. Его речь была хороша, как детский рисунок: живая, непосредственная, неиспорченная.
Я проснулся от скрежета железа о камень и увидел Берег. Это слово уже прочно вошло в нашу жизнь. Люди говорили: «Элдридж? Ну, конечно, он ведь старожил тут, на Берегу». А сам Элдридж, немолодой агент судоходной компании, неизменно повторял, садясь за стол: «Жратва — вот как мы это зовем на Берегу». Или, передавая тарелку с луком, пояснял: «У себя на Берегу мы зовем это фиалками». Розовый джин именовался Береговым. И Берег, конечно, был один — единственный — западноафриканский, другого берега никто и знать не знал.
На пристани разгуливали взад и вперед сенегальцы, их длинные белые и синие одежды мели пыль, которую ветер сдувал с двадцати- пятифутовой груды арахиса. Мужчины расхаживали, держась за руки, лениво посмеиваясь под ослепительными отвесными лучами солнца. Иногда они обнимали друг друга за шею; казалось, им нравится прикасаться к живому телу — словно от сознания, что рядом кто‑то есть, становилось веселее на душе. Нам такое чувство непонятно и недоступно. Двое сенегальцев провели так на наших глазах целый день: они были здесь, когда пароход, плавно скользя по воде, пришвартовался по соседству с грудой арахиса; они оставались здесь и вечером, когда погрузка окончилась и грузчики умыли руки и лицо горячей водой, струя которой била из борта судна. Эти двое и не думали работать — просто ходили взад и вперед, держась за руки и со смехом обмениваясь шутками. Вид их придавал ослепительному дню и нашему первому знакомству с Африкой обаяние душевного тепла и сонной красоты, ощущение безмятежной и беззаботной радости.
La, tout n’est qu’ordre etbeaute, luxe, calme et volupte’[41].
Тут, в Дакаре, трудно было поверить, что Бодлер никогда не был в Африке, — здесь все дышало его «Призывом к странствию» и еще, пожалуй, «Миллионом» Рене Клера.
Да, это был вылитый Рене Клер с его жизнерадостными и поэтичными нелепостями: и два величественных магометанина, заснувшие в городском саду на посыпанной гравием дорожке подле черного железного котелка; и крохотные сирийские детишки, шагавшие в школу в белых тропических шлемах; и усевшиеся в кружок на тротуаре мужчины, занятые шитьем; и рябой извозчик, остановивший лошадей и скрывшийся в кустах, чтобы сотворить молитву; и грузчики с мешками арахиса, шагавшие вверх и вниз по лестнице из мешков и возводившие все выше и выше арахисовую гору на пристани, похожие на жестяные фигурки, которыми торгуют на Рождество в Лондоне; и прекрасные черты женщин на базаре — и молодых, и старых, — прекрасные не столько женской привлекательностью, сколько живописным своеобразием.
В ресторане после нескольких глотков замороженного сотерна нас уже не тревожил тот Дакар, о котором мы столько слышали: Дакар чумной эпидемии и громоздкого бюрократического аппарата, город с самым нездоровым климатом на всем Берегу.
В своей книге «Пляски Африки» Горер рассказывает, как вымирает негритянская молодежь в Дакаре — вымирает не от туберкулеза, чумы или желтой лихорадки, а, по — видимому, от истощения, от безнадежности. Наверно, Горер прожил в Дакаре слишком долго и видел слишком многое. Внезапное ощущение счастья, которое испытываешь при первом знакомстве с Дакаром, очень недолговечно — оно похоже на счастье, от которого набегает слеза, прекрасное и неверное, как исполнение желаний.
Да, без сомнения, был и другой Дакар — Дакар четырехсот шестнадцати умерших от чумы, город отчаяния и несправедливости, — но на какой‑то миг сквозь облик его проглянуло нечто иное, нечто упрямо хранимое здесь испокон века. Так, смотря первые фильмы Рене Клера, вы готовы были поверить, что это и есть та жизнь, для которой мы рождены, пробивающаяся сквозь ту жизнь, которая нам навязана, пробивающаяся сквозь заботы, неприятности, кризис и неутоленные желания; все становилось несущественным, мимолетным, и вы больше не думали о завтрашнем куске хлеба или о завтрашней женщине, а просто брали кого‑то за руку и чувствовали себя на седьмом небе, и вам было наплевать на все.
Конечно, очень скоро обнаруживалось, что такое ощущение никак не вязалось с действительностью. Тяжелые взмахи ястребиных крыльев над Батерстом[42]; на заднем плане, вдоль песчаной отмели, — длинная, низкая полоса домишек и деревьев; теснота в негритянском квартале, где люди кишат, как мухи на падали; запрещение сходить на берег — карантинная мера против желтой лихорадки, свирепствовавшей в городе; чувство одиночества, охватившее нашу спутницу, когда она высадилась здесь, чтобы встретиться с ожидавшим ее мужем, — все это больше походило на подлинный Берег. И еще: оборванец — поляк в майке и грязных белых брюках, появившийся на пароходе в Конакри[43], — он не говорил ни по — английски, ни по — французски, но упорно допытывался, как называются комбинации в бридже. Капитан достал ружье и застрелил ястреба, усевшегося на мачте; чайки бросились врассыпную, взвившись в раскаленном воздухе, а пыльный труп хищника свалился на палубу как предвестник мрака.
Жара и сырость — вот первое впечатление от Фритауна, столицы Сьерра — Леоне; в нижней части города туман растекался по улицам и ложился на крыши, как дым. Условная пышность природы, поросшие лесом холмы над морем, скучная, тусклая зелень бессильны были скрасить убожество города. Из утренней мглы поднимался англиканский собор — красноватый песчаник и жесть, четырехугольная башня — церковь в норманнском стиле, выстроенная в девятнадцатом веке. И сразу родилась уверенность: мы снова дома. Среди роя окруживших пароход туземных лодок бросалась в глаза «Принцесса Марина» — краска, которой написали ее название, была совсем свежая.