Книга Храм - Стивен Спендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Каприз Времен, верховный судия, / Не смерть провозглашает, а любовь друзей». Не понимаю.
Пол, задрожав и густо покраснев, сделал над собой чудовищное усилие и сказал:
— Действие стихотворения происходит летом двадцать девятого года, когда ты, я, а потом и Генрих совершали наш поход по берегу Рейна, где постоянно светило солнце. Будь это двенадцатью годами раньше, у нас бы ничего не вышло, потому что в восемнадцатом году молодые немцы и молодые англичане убивали друг друга на войне. В моем стихотворении сказано:
Потом в стихотворении предсказывается, что еще через десять лет, в тридцать девятом, начнется новая война, на сей раз — мировая революция:
«Каприз времен» в стихотворении — на самом деле не каприз, а история человечества, «верховный судия», который, правда, может показаться капризным, поскольку решил, что в семнадцатом году молодые немцы вроде тебя и молодые англичане вроде меня должны друг друга убивать. Зато в двадцать девятом он позволил нам подружиться. Возможно, в двадцать девятом мы особенно нежно любили друг друга потому, что бессознательно чувствовали себя при этом воскресшими мертвецами, обретшими плоть призраками погибших в семнадцатом, а может, и теми, кому суждено погибнуть в тридцать девятом.
Иоахим смотрел на него через стол тем же взглядом широко раскрытых глаз, который запомнился Полу с того дня двадцать девятого года, когда они говорили о поэзии — когда Иоахим повалил на землю Генриха. Пол чувствовал, что обязан продолжить. Голосом, в котором, казалось, на весь ресторан зазвучали назидательные нотки, он сказал:
— Один английский поэт, который во время Великой войны служил офицером во Франции (его звали Уилфрид Оуэн, и в ноябре восемнадцатого он погиб), написал стихотворение под названием «Странная встреча». В нем происходит разговор между английским и немецким солдатами — через несколько минут после гибели обоих, после того, как они убили друг друга. Они говорят о той жизни, которой у них уже никогда не будет из-за войны, о возможной любви между ними, превращенной в ненависть, о будущих войнах, что начнутся под сильнейшим воздействием всей накопленной ненависти. Заканчивается стихотворение строкой: «А я — тот враг, что ты убил, мой друг», — строкой, в которой выражена мысль о том, что они — враги, призванные на фронт ради механизированного убийства, и что, будь на земле мир, они бы подружились и полюбили друг друга, а быть может, и стали любовниками.
Пол обливался потом, пытаясь растолковать Иоахиму суть своего стихотворения. Казалось, его голос, его пронзительно звучащие английские слова, действительно заглушают немецкую речь за соседними столиками.
Иоахим сказал:
— Значит, по-твоему, через десять лет, в тридцать девятом, мы, немцы, возможно, будем убивать вас, англичан, а приказчик-коммунист «с обидой на весь мир в глазах» будет убивать и вас, и нас во имя мировой революции? А в двадцать девятом мы, значит, были друзьями и не убивали друг друга, а стояли нагишом под солнцем, купались и все вместе от души веселились. — Он вновь взял со стола листок со стихотворением и прочел: — «Стоит нагое трио: новый, загорелый немец, приказчик-коммунист и англичанин — я». Новый, загорелый немец — это я, ты — «англичанин — я». Но кто такой этот приказчик-коммунист… коммунист, — продолжал он, поднеся листок поближе к глазам и прочитав пару строчек, — кто «возводит свой эдем кровавыми руками», у кого «обида на весь мир в глазах»? Почему?
— Наверно, я думал о Генрихе, хотя это и не совсем о нем. Дело в том, что по замыслу в стихотворении требуется персонаж, который убивает двоих других во время революционной войны тридцать девятого года — в совершенно новой ситуации. Эта идея возникла у меня после кое-каких слов, сказанных Генрихом во время нашего похода.
— Но если коммунист, который убивает своих немецкого и английского друзей во время мировой войны или революции, — не Генрих, значит, в стихотворении вовсе не рассказывается о том, как мы втроем путешествовали вверх вдоль Рейна, — сказал Иоахим, вновь, как показалось Полу, сознательно отказываясь понимать.
Пол почувствовал крайнюю необходимость доказать, что в его стихотворении говорится именно о нем, Иоахиме и Генрихе.
— Но разве ты забыл тот день, когда мы спустились с холма после того, как осмотрели статую Германии, и Генрих сказал, что он коммунист? Разве ты не помнишь, как швырнул его на землю?
Об этом случае они не говорили еще ни разу.
Иоахим очень пристально посмотрел на Пола и медленно покачал головой.
— Нет, я не помню, чтобы Генрих когда-нибудь говорил, что он коммунист. Да и о том, что он когда-либо называл себя приказчиком «с обидой на весь мир в глазах» — тоже не помню. Все это связано только с твоим стихотворением. Генрих — коммунист! Нелепое предположение! Да и швырнуть его на землю я никогда бы не смог — разве что забавы ради, во время игры. Но только не тогда! Только не во время нашего похода по берегу Рейна! Разве что потом, в Гамбурге.
— Ну что ж, тогда это стихотворение не о нас. Просто стихотворение, — сказал Пол, сдаваясь.
Иоахим вернул стихотворение Полу, как бы исчерпав тем самым тему поэзии. Очень медленно и очень осторожно, не желая думать, не желая понимать, он произнес:
— А с Генрихом из-за того, что он был коммунистом, ничего подобного произойти не могло бы. Он никогда им не был.
— Кем же он был? Кто он?
— Нацист, — сказал Иоахим.
После этого в разговоре наступила пауза.
— Он всегда был нацистом? — спросил наконец Пол.
— Да нет, не всегда. Еще несколько недель назад не был. — Поколебавшись, он добавил: — По-моему. Так он говорит.
— Кем же он был, когда мы познакомились?
— Никем. Никем. Абсолютно никем. Просто самим собой, Генрихом, человеком, быть может, безнравственным, но Генрихом, человеком. Он был красавцем.
Желая перевести разговор на другую тему, Пол спросил:
— А как прошла последняя неделя нашего путешествия? Нет, не «нашего», твоего с Генрихом — то есть после того, как я уехал?
Казалось, Иоахим повеселел. Он оживился. Он погрузился в прошлое. Взгляд у него стал таким, точно он вновь все это увидел.
— Это было чудесно! Чудесно!
— Вы продолжили поход? По берегу Мозеля?
— Все оставалось по-прежнему. До самого последнего дня стояла прекрасная погода. Знаю, ты считал, что должен уехать и оставить нас с Генрихом одних — с твоей стороны это было очень любезно, но мы по тебе скучали. И Генрих тоже. Но я, наверно, скучал больше, потому что мне не хватало наших с тобой утренних разговоров, когда мы бывали одни и говорили СЕРЬЕЗНО, почти так же, как сейчас — хотя, наверно, все-таки не совсем.