Книга Расплата - Геннадий Семенихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно такой была семья Дроновых. Ни одной размолвки, ни одной тайны, скрытой друг от друга. Теперь все менялось. Теперь у Ивана Мартыновича Дронова, бывшего инженера завода имени Никольского, появилась суровая и большая тайна. Он был уверен, что не имел права допустить, чтобы Липа проникла в нее. Ни наяву, ни во сне не должен был Дронов проговориться. «Но как же быть? — уже не однажды посещала его одна и та же мучительная мысль. — Ведь Липа чуткий и наблюдательный человек, и как трудно станет от нее скрывать ту другую, полную риска, опасностей и напряжения жизнь подпольщика, что начнется завтра, буквально с той минуты, когда мы с Зубковым встретимся в бывшем Александровском саду, который и по сей день многие новочеркассцы так называют, с этим пока незнакомым человеком».
А ведь будут в этой жизни и непременные отлучки, и ночевки в других, отдаленных от города местах, преследования врагов, перестрелки, а может быть, и ранения. Как он все это станет от нее утаивать?
А победа? Так ли скоро придет эта победа, о которой говорят и молятся во всех городах и селах наши люди, которую так желают увидеть даже самые тяжело раненные воины, находящиеся в госпиталях, жестокой судьбой приговоренные к медленному угасанию, или те, кому остается лишь несколько часов, а то и минут жизни в окопах.
Дронов погладил тяжелой рукой ее разметавшиеся волосы, тихо сказал:
— Победа, Липонька, это сложное понятие. Это как алгебраическое уравнение со многими неизвестными. Насколько я понимаю, она от каждого из нас зависит в это лихое время.
Он ожидал, что она задумается и грустно промолчит. И вдруг произошло непредвиденное. Внезапно Липа, только что радовавшаяся тому, что судьба помиловала ее мужа, что ему не придется, как тысячам других новочеркассцев, вместе с Красной Армией отступать из города, обреченного на сдачу врагу, унося в вещевых солдатских мешках скудную провизию, состоящую из куска сала, байки свиной тушенки и твердых сухарей, да еще более скудную одежонку в виде запасной пары белья да портянок, она, только что радовавшаяся тому, что их покой, любовь и супружеская верность останутся не тронутыми судьбой, нависла над ним всей своей невысокой плотной фигурой, вскочив голыми ногами на холодный пол, и он увидел, какими злыми стали ее глаза.
— От тебя, что ли, зависит! — вызывающе выкрикнула она. — От тебя, остающегося в оккупации, чтобы держаться за бабью юбку! За этот тобой расписанный вензелями потолок, за… за… за возможность остаться живым! А я-то дура обрадовалась. Чему? Не хватает еще того, чтобы ты после отхода наших пришел к фашистскому коменданту и предложил свои услуги, первый кулачный боец Аксайской улицы в прошлом и неизвестно кто в недалеком будущем!
Липа закрыла лицо руками и горько, навзрыд заплакала. Он видел, как сотрясаются ее плечи, как давится она рыданиями, не в силах их унять. Поникший, он стоял перед ней молча, чувствуя свое бессилие. Это была первая серьезная размолвка в их семейной жизни, размолвка, при которой он не знал, как и чем можно помочь себе и жене. Его большие тяжелые руки вяло обвисли вдоль туловища. Никогда еще не страдал так Дронов от собственной беспомощности. Неожиданно он вспомнил заключительные слова Тимофея Поликарповича: «…завтра в десять утра… В Александровском саду… На третьей скамейке справа от входа со стороны Почтовой улицы. Он вас спросит: „Когда у Быкова день рождения? Сегодня или завтра?“ Вы ответите: „Нет, на той неделе“». Вспомнил, но тотчас же подумал, что и это сейчас не может ему помочь, потому что Липа ждала мгновенного ответа, а он был бессилен. Он не имел права ничего сказать.
С утра накрапывал дождь, и небо над Новочеркасском было однообразно-серым, лишь на юго-восточной его стороне чуть-чуть заголубели просветы. К девяти утра над невеселым в предчувствии вражеского вторжения городом серые облака внезапно разошлись, словно две половины театрального занавеса, и ярко заблестело солнце, которому никакого дела не было до того, что происходит на земле, кому из людей выпало на долю радоваться, а кому горевать, кто в черном от горя отступлении уносил из Новочеркасска тяжелые от скорби ноги, а кто в приливе надменной зловещей горделивости готовился внести знамена со свастикой через древние триумфальные арки, чтобы заставить сыновей вольного Дона отбивать низкие поклоны тем, кто вместе с фашистскими знаменами вносил скорбь, страх и порабощение.
В мрачном молчании, выполняя приказ командования, уже покидали город наши полки и батальоны.
А дождик все-таки иногда срывался с неба, будто оплакивал и тех, кто уходил, и тех, кто либо женским, либо мужским голосом тоскливо спрашивал: «Куда же вы, сыночки? А мы?» В чужих взглядах застывал этот вопрос, один-единственный, на который никто из солдат, командиров и даже генералов не смог бы ответить.
— Вы уходите… А когда же назад? А нас, нас на кого вы оставляете?
Шумел ветер, путаясь в поникших от горя знаменах. Даже кони уходили из города понурив головы, словно им стыдно было своей попранной чужеземцами стати. Новочеркасск с тоской провожал отступающих.
И только в Александровском саду на третьей, скамейке от входа со стороны бывшей Почтовой улицы, переименованной в Пушкинскую, три человека, разостлав газету, поставив на нее раскупоренную бутылку водки и открытую банку шпрот, передавая из рук в руки единственный шкалик, беспечно предавались Бахусу.
Громко крякая после каждого глотка, они похлопывали друг друга по спинам с таким видом, что прохожим могло показаться, будто они чему-то страшно радуются в этот день. Костистый высокий дед, такой в этот час одинокий в пустынном Александровском саду, пройдя мимо скамейки, остановился и погрозил им издали указательным пальцем:
— Нехристи! Ну чего же вы ликуете? Еще ни один гитлеровский солдат городскую черту не переступил, а вы торжество винное здесь затеяли.
— Иди-иди, старый, — пробасил ему вслед один из сидевших на скамейке, самый крупный по виду и самый сильный. — Иди и жалуйся своему Иисусу Христу, а нам водочку не мешай употреблять во славу казачества донского и народа русского вообще.
— Грязен ты, чтобы народ русский прославлять, — удаляясь и качая головой, пробормотал старик.
— Вот и прокляты мы именем господним, — с невеселой усмешкой сказал худощавый человек, сидевший посередине скамейки. — Грустно, товарищи. Воспримем это как заслуженную кару и разойдемся. Пароли и явки все запомнили?
Он был очень сух и деловит, этот человек, пока что не назвавший им ни своего имени, ни звания. Сколько ни всматривался Дронов в его худое, с туго натянутой на скулах пергаментной кожей лицо, никак не мог определить его возраст, не говоря уже о настроении. Веселым он не мог показаться, грустным тоже, потому что временами отпускал шуточки, от которых нельзя было не рассмеяться. Холодные, чуть серые навыкате глаза бесстрастно смотрели на собеседника и окружающий мир, будто этот мир ничем уж не мог его поразить. Могло показаться, этого человека совершенно не волновало происходящее. Ни уже начавшийся отход частей Красной Армии, составлявших гарнизон Новочеркасска, ни предстоящая оккупация. Зубков заерзал на еще не просохшей от утреннего дождя скамейке.