Книга Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935 - 1946 - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторично я увидел Уилла, когда он рассиживал, болтая с Клодом и Францем у себя на квартире в Деревне, с этими их ужасающими разумностью и стилем, Клод жевал пивной стакан и отплевывался осколками, Франц ему подражал, я полагаю, купленными в магазине зубами, а Хаббард, длинный и прогонистый в своем летнем костюме из сирсакера, проявляясь из кухни с тарелкой бритвенных лезвий и лампочек, говорил: «У меня кое-что очень приятное есть в смысле деликатесов, которые мне мамочка прислала на этой неделе, хмф хмф хмф» (тут он смеется с плотно сжатыми губами, обнимая себя за живот), я сижу, насупившись, как крестьянин, впервые гляжу на Подлинного Дьявола (это они все втроем).
Но мне было понятно, что Хаббард смутно мною восхищается.
Но что это со мной, кому тыщу раз есть чем заняться?
Но я прикусываю губы, заслышав слово «чудо», и содрогаюсь от возбуждения, слыша, как Уилл говорит «чудесно», потому что, когда он так говорит, это неизбежно должно быть поистине чудесно. «Я только что сегодня днем видел чудесную сцену в кино», а лицо у него все разрумянилось, возбужденное, розовое, свежее от ветра или дождя, где он шел, очки немного влажные или затуманились от жара его восторженных глазных яблок, «этот персонаж в том жутком битом кино про секс в центре города, его видишь с огромным инъектором сыворотки лошадки, и он себе огромный дозняк заправляет, а потом несется вверх, и хватает эту блондинку на руки, и подымает ее, и потом уносится с ней в темное поле, и орет при этом „ЙИП Йип Йипп ии!“» Но я вынужден задать тыщу вопросов, чтобы понять, чему Уилл так радуется:
«Темное поле?»
«Ну, это кино из тех унылых, которые очень старые, и там на экране щелчков полно, слышно, как в проекционной катушки лязгают и забеливаются, поэтому там что-то вроде вечера, или сумерек, или еще как-то, громадный бесконечный горизонт, и видишь, как он все меньше и меньше, а сам уносится прочь со своей девушкой Йип Йип Йиппииии, а в конце концов его и вообще больше не слышно…»
«Он уходит прочь через это поле?» – допыт’ваюсь я, разыскивая там шахты и голы, Гэлзуорти и «Книгу Иова»… и меня поражает, как Уилл произносит «Йип Йип Йип Пии», что он проделывает надтреснутым фальцетом и ни разу не может выговорить, не согнувшись и не держась за живот, сжав губы и выдавая «Хм хм хм», высокий подавляемый удивленный от и до ликующий смех его, ну или смешок по крайней мере. Однажды днем, вероятно, когда он прибыл из Харварда на лето, в 1935-м или около того, с Кайлзом в центре города несколько часов попинали болт, глядя секс-киношку в дешевой дыре где-то возле Канал-стрит, двое этих великих американских изощренцев, можно сказать, сидят сильно впереди (дорого одетые, как обычно, как Лоуб и Леополд) в полупустом кинотеатре, набитом бродягами и первыми планакешами из канав Нового Орлеана еще тридцатых годов, смеются эдак по-своему (на самом деле, это смех Кайлза, который Уилл имитировал еще с их общего детства?), и наконец великая сцена, где безумный наркоман берет чудовищный шприц, и делает себе здоровенную втравку Г, и хватает девушку (которая какая-то тупая обездвиженная Зомби всей этой истории и ходит, опустив руки по бокам), он диковласый и, оря с дождем в плюх-плюхе старой испорченной пленки, мчится прочь, ее ноги и волосы болтаются, как у Фэй Рэй в лапах Короля Конга, через весь тот таинственный темный нескончаемый Фаустов горизонт Уиллова видения, счастливый, как австралийский заяц, его ступни и пятки сверкают снегом: Йип Йип Йип иии, пока, как Уилл говорит, эти его «Йипы» не тускнеют все больше, а расстояние не уменьшает его рьяную всеплодотворную окончательную радость цели, ибо что может быть замечательней вот этого, считает Уилл, когда руки у тебя полны радости, а в тебе хорошая доза, и ты убегаешь в вечный сумрак тащиться сколько влезет в бесконечности, вот какое виденье, должно быть, у него было про то кино в тот день в том доме шотландского пастора, что он себе устроил на сиденье, ноги скромно скрещены, и потому я себе представляю его и Кайлза, как они тогда раскинулись, хохоча, надрывая животы, на полу, в твидовых своих костюмах или еще чем-то, часовненаблюдаемые, 1935-й, хохоча Хо хо хо и даже повторяя Йип Йип Йиппиииии после того, как сцена уже давно прошла, а они ее до сих пор забыть не могут (классика еще замечательней их рассказа про «Титаник»). Затем вижу я Уилла Хаббарда – тем вечером после ужина дома в Новом Орлеане со своими свойственниками, и гуляет под деревьями и фонариками на газонах пригородов, идет, вероятно, повидаться с каким-нибудь умным другом, а то и с Клодом или Францем: «Я только что сегодня днем видел чудесную сцену в кино, Боже, Йип Йип Йиппии!»
Тут я говорю: «А парень на что был похож?»
«Буйные курчавые волосы…»
«И, убегая, он сказал Йип Йип Йиппии?»
«С девушкой на руках».
«Через темное поле?»
«Что-то вроде поля…»
«А что это за поле было?»
«Боужже мой – мы до литературы так скоро дойдем, не доставай меня такими идиотскими вопросами, поле, – он говорит «поле» с сердитым или нетерпеливым задышливым взвизгом, – ну как ПОЛЕ, – успокаиваясь, – поле… бога ради, видно, как он по нему уносится к темному горизонту…»
«Йип Йип Йиппии», – говорю я, надеясь, что Уилл это еще раз произнесет.
«Йи Йип Йиппии», – говорит он только ради меня, и вот тебе такой Уилл, хоть поначалу я и правда меньше внимания на него обращал, чем он на меня, что штука странная, если ее пересмотреть, потому что всегда говорил: «Джек, ты на самом деле очень забавный». Но в те дни эта поистине нежная и любознательная душа поглядывала на меня (после той плоской моряцкой фазы) как на нечто вроде сермяжника мощи с гордостью, благодаря той сцене однажды ночью неделю спустя, когда все мы сидели на парковой скамейке на Амстердам-авеню, жаркая июльская ночь, Уилл, Франц, Клод, эта девушка Сесили, я, Джонни, и Уилл говорит мне: «Ну а что ты не ходишь в форме торгового моряка, ты ж говорил, что в Лондоне носил ее, когда вы туда заходили, а от этого тебе легче попадать во всякие места будет, сейчас время же военное, разве нет, а тут ты такой ходишь в футболке и твиловых буряках, или брюках, или хряках, и никто не знает, что перед ними гордый служивый, скажем?» – и я ответил: «Ет какая-то скэбская штука», – что он запомнил и, очевидно, принял за великое гордое утверждение, исходящее прямо из уст салуна, поскольку он, робкий (в то время) пацаненок из мещан с богатыми родителями, всегда стремился удрать от скучной «пригородной» жизни своего семейства (в Чикаго) в настоящую богатую Америку салунов и персонажей Джоржа Рафта и Раньона, мужественных, печальных, в фактическую Америку своих грез, хоть он и воспринял мое заявление как возможность сказать в ответ:
«Это скэбский мир».
Предвестник того дня, когда мы станем крепкими друзьями и он вручит мне полное двухтомное издание «Заката Европы» Шпенглера и скажет: «ААБ ра зуй свой ум, мальчик мой, величественной актуальностью Факта». Когда он станет моим великим учителем в ночи. Но в те первые дни, и на той примерно третьей нашей встрече, слыша, как я говорю: «Ет какая-то скэбская штука» (что для меня было обычным утверждением в то время, на основе того, как моряки, и моя жена, и я сам гордо и с вызовом смотрели на мир не-таких-как-мы «скэбов», готов признать, отвратительной дряни самих по себе, но так уж оно было), слыша, как я это говорю, Уилл, очевидно, втайне восхитился, все равно, помнит он это теперь или нет, и, с робким и нежным любопытством поверх всего, бледные глаза его за очками выглядели слегка испуганно. Думаю, где-то тогда он начал смутно мною восхищаться, либо за мое мужественное зрелое мышление, либо за «крутизну дел» (что б они там ни думали), либо за шарм, а то и за, может, угрюмо-меланхоличную философскую кельтскую внезапную глубину, или же за простую грубую сияющую откровенность, или за копну волос, или неохоту в откровении интересного отчаяния, но он это хорошо запомнил (мы это обсуждали много лет спустя в Африке), и те же много лет спустя я тому дивился, жалея, что мы не можем повернуть время вспять и я не способен изумить его снова такой неосознанной простотой, как постепенно развертываются наши предки, и он бы начал понимать, что я в самом деле он и есть, тот самый, бретонских кровей, а особенно в конечном счете единственный на свете забавный имбецильный святой. С какой же материнской заботой размышлял он над тем, как я это сказал, опустив взор, очи долу, хмурясь, «Ет какая-то скэбская штука», тем, что теперь (для меня) есть «новоорлеанский манер Клода», гнусаво, учено, произнося согласные с силой, а гласные с этим легким «ö» или «ёо», кое слышишь в том причудливом диалекте, на котором разговаривают в Вашингтоне, О. К. (я пытаюсь описать совершенно неописуемые материалы), но ты говоришь «тö» или «тёо», а «п» произносишь так, словно оно плюется с твоих ленивых губ. И вот Уилл сидит со мной рядом на скамье в той невозвратимой ночи, с мягким изумленьем повторяя «хм хм хм» и «Это скэбский мир», и он всерьез меня наставляет, впервые глядя в мои глаза глухими и моргучими заинтересованными буркалами. И лишь потому, что он тогда знал обо мне немного, – изумленными, ибо «чем больше знаешь, тем меньше ценишь», а ценный хлеб по водам – так за ним столько рыбы наплывет.