Книга Чудо-ребенок - Рой Якобсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замечаю, что Линда открыла глаза, и обращаю на это внимание матери. Она замолкает, гладит Линду по волосам и смотрит в окно на унылые фасады домов районов Русенхоф и Синсен, говорит “дождь идет”, а дождь льет все сильнее и сильнее, будто мы въезжаем под водопад; Линда спрашивает:
— Что значит “подохнуть”?
— Что?
— Что такое “подохнуть”? — повторяет она, и мы с мамкой переглядываемся.
— А почему ты спрашиваешь?
Но с Линдой по-другому нужно разговаривать.
— А кто так говорит — “подохнуть”? — спокойно спрашиваю я, глядя в окно через серые занавески.
— Дундон,—отвечает Линда, говоря будто сама с собой.
— Какой такой Дундон?
— Да один дурак из ее класса, — говорю я и ощущаю вдруг в себе жар, с которым, я знаю, будет трудно расквитаться, и что, может, лучше и не надо, чтобы этот день длился вечность.
— И что же он еще говорит?
Но тут следует констатировать бесспорный факт:
— Дундон — мелкая гадина, — говорю я, — и в рожу ему щелочью плеснули, она течет по его харе, из сгустков делаются толстенные лианы, он за них зацепляется ногами и падает, поэтому и говорят — “споткнуться о сопли...”
— Финн, прекрати.
Но Линда смеется, а мамка криво усмехается в сторону в надежде, что это не будет воспринято как поощрение моего поведения, так что я продолжаю в красках расписывать никчемность Дундона, прохожусь по всему репертуару, как диктует нам закон племени Травер-вейен, от А до Я, мы громко смеемся и дурачимся, и когда мы начинаем перебранку, кому дергать за шнурок остановки и становимся уже опять почти совсем нормальными, мамка произносит в воздух:
— Она действительно так сказала, что у нас в спальне воняет письками?
Пока мамка занимается обедом, я уношу мой жар и мой мешочек со стальными шариками, наитвердейшей валютой, какой я когда-либо владел, к Фредди I и излагаю дело ему, Фредди I, который наверняка согласился бы пойти со мной, даже не предложи я ему еще два шарика, — пойти со мной и отдубасить Дундона, обычно-то достается самому Фредди I.
Мы идем к седьмому корпусу и звоним в квартиру Дундона; за ним так редко заходят приятели, что его мамаша на просьбу позвать Дундона долго разглядывает нас с крайне скептическим выражением лица.
— Его не так зовут.
Но Дундон не чувствует подвоха, мигом натягивает на себя свитер и летит вниз по лестнице как воланчик для бадминтона, мы за ним; спрашиваем напрямик, была ли такая история с Линдой, он же совершенно неверно истолковывает наши слова, слышит в них призыв к действию:
— Пусть она подохнет! Пусть она подохнет!..
При этом кривляется, пританцовывая по безлюдному газону, что упрощает нам дело: мы, преследуя каждый свои интересы, накидываемся на этого шмакодявку, ставим на колени, треплем его, лупим открытыми ладонями и сжатыми кулаками, вначале это нескоординированная импровизация, так что Дундон ни фига не понимает, но мы входим в раж и теперь бьем его целенаправленно, так что он валится наземь и пускает пузыри в полубессознательном состоянии. Жар понемногу остывает во мне, я чувствую ясно, насколько мы приблизились к точке необратимости, точке, в которой кто-то должен вмешаться, пока реальность не случилась. Но перед глазами у меня вновь встают Эльба с желтым пальцем и ревущая Линда, ее кровать и дурацкий мишка, альбомы, изрисованные животными с чужой планеты, все это такое беспомощное, хрупкое; раздави это — и я тоже буду раздавлен. Но когда я слышу хруст, я все же прихожу в чувство и меня пробивает дрожь, я кричу, что сломал что-то и “кончай, Фредди, стоп”, но он только смотрит на меня в своем свежем одичании и кричит:
— Да он же даже не кровит!
Заезжает кулачищем в сопливый нос, снова с хрустом. И еще раз. Толку нет кричать. Тишина — стена и гора между домами. Пришлось мне броситься на Фредди I, оторвать его от Дундона, мы оба рухнули в грязь, я взгромоздился на спину Фредди, который очень силен, но такой финт ему не по силам уразуметь; пошатываясь, он поднялся на ноги со мной на спине и завопил:
— Пусти, дурак, я его убью!
Но я вцепился намертво, и у Фредди I опускаются плечи, он падает на колени, хватая ртом воздух, — я ни за что не ослаблю хватку, это он понимает, и, может быть, он и еще что-то понимает, потому что Дундон лежит на спине, не шевелясь, и его не узнать, и среди жилых корпусов вздымается гулкий трубный звук.
Я разжимаю руки и оглядываю безлюдный в обеденное время жилкооператив, холодным воскресным днем в октябре; в ушах, в теле и в крови у меня шумит, я вижу, что Дундон пошевелил рукой и коленкой и открыл глаз. Но тут же возвращаются мой жар и голос Линды, звонко разносящийся по пустому автобусу. Я склоняюсь над его вспученным глазом и вижу, что он до краев исполнен страха, чистого как вода, и тут я осознаю, что если бы я в эту секунду обнаружил в нем хоть намек на остатки сопротивления, никогда бы он больше не поднялся.
Значит, есть во мне это.
Я встаю и ухожу, с этим новым и тяжелым. Фредди I тоже уходит, странной покачивающейся походкой; мы идем на резиновых ногах, поглядывая друг на друга, подстраховываясь, чтобы покинуть поле битвы одновременно; оглядываемся через плечо, прежде чем закрыть за собой двери подъездов, и видим, что Дундон по-прежнему валяется в грязи, но делает пугающие попытки подняться — Дундон, у которого никогда не было друга, но у которого он скоро появится.
Многообразные фазы и цвета наказания: я-то думал, что знаю их наизусть, вина и бездна— мамка ни о чем не спрашивает, когда я вхожу, хотя на лице у меня написана беда, но мамка ничего не хочет знать, и я тоже ничего не говорю, жую, набиваю ужином другое тело, потому что она не хочет знать — кроме того, я ее знать не желаю.
Иду и ложусь раньше всех, вижу, что Линда встает на лесенку и заглядывает ко мне через бортик кровати. — Не боишься завтра в школу идти? — спрашиваю я. — Нет, — говорит она, забирается ко мне и хочет понарошку подраться со мной, но вместо этого садится на меня сверху, спрашивает серьезно. — А ты?
— Нет.
И еще я говорю:
— А Дундон подох.
— Нет,—смеется она, будто все это миновало еще в автобусе, на котором мы уехали от самолетов, и показывает мне игру с пальцами, её Йенни научила.
Всё разгорается не вдруг, проходит половина понедельника, и только потом нас вызывают из класса и препровождают к Эльбе; нравоучения и тягостная тяжелая серьезность в плотном чаде сигарет и перегревшихся батарей. Но уже здесь процедура нарушается, возможно, потому, что мы не выглядим такими уж до смерти напуганными, какими нам следовало бы быть, хотя дело как раз очень серьезно.
Наконец нас выпроваживают, мы идем в класс, не переговариваясь. Садимся за свои парты, ждем, в голове белым-бело. Потом меня снова ведут в кабинет к директору, одного, но теперь и мамка тоже там, сидит на стуле в пальто, которого я раньше не видел — дорогом, насколько я могу судить, в шляпке, с сумочкой на плотно сжатых коленях, которой я тоже раньше не видел, с прямой как доска спиной; официальная мамка, продавщица обувного магазина, которая умеет подсчитать выручку с точностью до последнего эре. Она и теперь не видит меня. Но все же я ей сын, понимаю я вдруг, потому что в рядах врага раскол, мамка и директор не выступают единым фронтом.