Книга Капитан Филибер - Андрей Валентинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кадетики, маленькие Гавроши… Это я молюсь за вас.
— Николай Федорович! Николай…
— Вижу!
А это тоже — согласно Истории? Наметом, не разбирая дороги, прямо на нас — в лохматой казацкой шапке, на невысоком коньке-тарпаныше, тоже лохматом. Летит, летит, летит…
Тасанке Уитке. Crasy Horse. Неистовая Лошадь.
— Кайгородов! Капитан Кайгородо-о-о-ов! Кайгородо-о-о-о-о-о-ов!
Неистовая Лошадь не может остановиться, взвивается на дыбы, тяжело опадает копытами в глубокий снег. Лохматая Шапка отчаянно машет рукой:
— До капитана Кайгородова!..
— Я здесь! Не стреляйте, не стреляйте!..
Бегу. Снег не мешает, расступается, тает под подошвами. От лошадиного бока несет горячим потом.
— Микола Федорыч! Поручик Хивинский прислали…
Из-под лохматой шапки — острый веселый взгляд.
— Есть батарея! В шашки взята. А чтоб вы не сумлевались, господин поручик велели передать… Это самое… Чар-яр!
«Чар-яр!» — шепчу я в ответ, все еще не веря, — «Чар-яр! Чар-яр!»
* * *
— Знаешь, на чем погорели остальные? — сказал он Миру. — Те, что хотели тебя изменить? У них были планы. Но в плане не учтешь всего, ты слишком велик и сложен. У меня нет плана — даже пакистанского, в трех мешках. Но зато я знаю твое расписание, понял? По неделям, по дням, даже по часам. У меня очень опасная работа — знать. Так что давай, катись себе из Прошлого в Будущее — а я рядом буду!
Солдатик дернулся, скривился, провел грязными пальцами по черной дыре в шинели, но внезапно расправил плечи.
Неровный оскал, желтые кривые зубы.
— Давай!
* * *
Донской Ахиллес сверкал голой пяткой — левой. Правая нога оставалось в сапоге, сам же бесстрашный герой — на брошенной прямо в снег шинели. Вид Пелеев сын имел весьма встрепанный.
— Филибер! — выдохнул он, даже не подняв головы. — Меня разбили! Представляешь? Мы…
— Ни хрена, — не слишком вежливо перебил я. — Полная победа. Не ранен?
Ахиллес с подозрением осмотрел пятку, нерешительно ткнул пальцем. Отдернул руку.
— Все, пора к коновалу. Или сразу — к Наполеонам. Зови, Филибер, санитаров! Я же видел: каблук — начисто. Боль до печенок пробила, все в крови, двинуться не могу…
Я закусил губу. Так и было — в той, настоящей Истории. Потому и не ушел. Потому и погиб.
Поглядел в серое январское небо, поймал взглядом синий — эдемский! — просвет в облаках. Тебе захотелось измениться, Мир? Или не захотелось — пришлось, когда пробило до печенок? Подтолкнули, развернули, перевели стрелки, заставив вносить коррективы прямо на ходу…
То ли еще будет!
— Разрешите!
Моего плеча коснулось что-то мягкое. Шапка — солдатская с трехцветной кокардой. Прапорщик Кленович, вновь обернувшись сестрой милосердия, склонилась над павшим.
— Санитары пришли, — без особых сантиментов прокомментировал я.
Ее рука осторожно дотронулась до ахиллесовой пяты, повернула… Отпустила.
— Обувайтесь, больной!
— Сапог его высокоблагородию! — гаркнул я. — Быстр-р-ро!
Вокруг засуетились, я и вдруг понял, почему так растеряны те, к кому мы, наконец, прорвались. Они видели, всё видели — пулеметная очередь сбила командира с ног, кто-то помог, разрезал окровавленное голенище, даже попытался перевязать… Обувайтесь, больной!
— Вот! Вот! Василий Михалыч, как раз размер ваш. Еще теплый!..
Обряд обувания Ахиллеса и решил пропустить. Отвернулся. На меня смотрела Ольга Станиславовна Кленович. Улыбалась.
— Мы действительно победили, капитан Филибер?
— Ага! — согласился я и поглядел прямо в зеленые глаза.
— Филибер! Что с Донской батареей? Да отвлекись ты!..
Раненый Ахиллес сгинул, обернувшись полковником Василием Михайловичем Чернецовым. Но это еще не повод отводить взгляд.
— Кранты батарее, — наконец, сообщил я. — Полковник Мионковский с ней разбирается. Сейчас гаубицы оприходует — и атакуем. И батарее кранты, и Голубову твоему — кранты…
— Все-таки я тебя построю! — крепкие руки развернули, качнули — влево, вправо, влево. — Будем с тобой, Филибер, устав учить, штафирка ты штатская! С невестой хоть познакомь!..
С кем? Я моргнул, я открыл рот, я глотнул воздух…
— Ольга Кленович, — очень серьезно проговорила моя невеста.
* * *
«Он сладко спал, он спал невозмутимо под тишиной Эдемской синевы…» Сон закачивался. Он уже понял, что сейчас придется проснуться, и хотел наскоро выкурить еще одну папиросу — последнюю, самую вкусную, самую памятную. Но пачка исчезла вместе с австрийской зажигалкой, сгинул гремящий железом вагон, сменившись сплошной серой занавесью — гуще тумана, плотнее порохового дыма, — отделившей его от Мира. Он успел огорчиться, даже обидеться. Не за папиросу, за несправедливость. Вагон — это уже нечестно. Он сейчас проснется именно в вагоне, на нижней полке пустого купе с ободранной диванной обивкой. Он лежит, укрывшись с головой полушубком, на ноги ему набросили старую шинель, и Чернецов обещал не будить до самого Новочеркасска. Выспаться хотелось до сумасшествия — неделя в холодной степи не прошла даром. Отряд наступал вместе с бронеплощадкой, а он ушел с чернецовцами и Хивинским — прямо на север, к знакомым берегами Донца. День-ночь, день-ночь, мы идем по Африке… Африка была белой и холодной, в Африке стреляли пулеметы и хрипели загнанные лошади, по Африке гулял Бармалей-Голубов, которого найти было найти и перевоспитать. День-ночь, день-ночь…
Бармалей исчез — вместе с Брундуляком-Подтёлковым. Им обоим очень не хотелось перевоспитываться. От Северского Донца повернули назад — и он понял, что должен выспаться. Упал на вагонную полку, накинул полушубок…
Сон был упрям. Серая завеса подступала ближе, дышала сыростью, стылым морозом, и вот сквозь нее начало медленно проступать бледное мертвое лицо с приоткрытыми глазами и отвисшей нижней челюстью. Мертвец не пришел пугать или грозить, он вообще его не видел, пустые зрачки глядели куда-то внутрь, в самую глубину неупокоенной души.
Его не собирались пугать — и он не испугался. Он узнал мертвеца и подумал, что сон по-своему справедлив и заботлив. Ему напомнили. Сегодня 30 января 1918-го, великого и страшного года. Поезд прибыл в Новочеркасск, еще ничего не кончено, и сна осталось чуть-чуть, на один вздох, на один посвист пули, на одну строчку Евгения Винокурова.
«Ленивым взглядом обозрев округу, он в самый первый день траву примял, и лег в тени смоковницы, и руку заведши за голову, задремал…»
— Рота, подъем!
Он открыл глаза, привстал, улыбнулся, прощаясь со сном.