Книга Скрипка - Энн Райс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это было абсолютно нормальным;в конце концов, как она могла содержать в чистоте такой огромный дом? Этоона-то, которая декламировала нам стихи и считала, что нас, ее девочек, еегениальных созданий, ее абсолютно здоровых детей, нельзя загружать никакимидомашними делами; она имела обыкновение оставлять горы нестиранного белья наполу в ванной, а сама читала нам и смеялась. У нее был красивый смех.
Дел в доме накапливалось великое множество.Такова была жизнь. Ясно вижу, как однажды отец взобрался на верх стремянки и,вытянув руку, красил четырнадцатифутовые потолки. Разговоры о сыплющейсяштукатурке. Прогнившие балки в мансарде; дом опускается, проваливается в землюгод за годом – зрелище, от которого сжимается мое сердце.
Не помню, чтобы в доме когда-нибудь было вездечисто и вещи стояли на своих местах; в кладовке по вечно грязным тарелкамползали мухи, а на плите всегда что-то горело. Неподвижный ночной воздухотдавал кислятиной и сыростью, когда я, непослушная, босая, спускалась полестнице, охваченная ужасом.
Да, ужасом.
Что, если появится таракан или крыса? Что,если входные двери забыли запереть и кто-то залез в дом, а она лежит там пьянаяи я не смогу ее разбудить? Не смогу поднять. Что, если начнется пожар, да-да,тот ужасный-ужасный пожар, которого я боялась до самозабвения и о котором всевремя помнила, пожар вроде того, что сжег старинный викторианский дом на углуСент-Чарльз-авеню и Филипп-стрит, пожар, который в моем представлении,возникшем еще раньше, чем это воспоминание, был порожден самой темнотой инеправедностью сгоревшего дома, самим нашим миром, нашим нестойким миром, вкотором слова доброты чередовались с холодным ступором и грубым безразличием;где все это вечно накапливалось и исчезало в беспорядочной вселенной. Вряд линашлось бы второе такое место, как тот темный и безрадостный старыйвикторианский дом, этакий монстр на углу квартала, охваченный яростным огнем,какого я раньше не видела.
И что могло помешать случиться такому же издесь, в этих просторных комнатах, спрятавшихся за белыми колоннами и чугуннойоградой? Смотри, горелка включена. Газовая горелка на толстых подпоркахвыпускает яркий язычок пламени из конца газовой трубы, и тот горит слишкомблизко к стене. Слишком близко. Я знала это. Я знала, что стены чересчурраскаляются от всех зажженных горелок в этом доме. Я это уже знала. Значит, этоне могло быть летом, но и зимой тоже. У меня застучали зубы.
Тогда, в ту ночь, и теперь, пока играл Стефан,я позволила тем детским страхам взять надо мною верх, и от этого стучали зубы.
Стефан играл медленную мелодию, совсем каквторая часть бетховенской Девятой симфонии, только его мелодия была болееторжественной, словно он прошелся со мной по этому паркету, не блестевшему в товремя и считавшемуся безнадежным при том уровне химических и механическихсредств. Кажется, уже наступил 1950-й? Нет.
Я смотрела на газовую горелку в комнатематери, и вид оранжевого пламени заставлял меня морщиться и прикрывать глаза,хотя я стояла в противоположном углу. О пожаре даже подумать страшно! Как тогдавынести Катринку, и ее, пьяную, и Розалинду… Кстати, где она? Она несохранилась в памяти. Я была там одна и знала, что в доме старая проводка: обэтом часто и довольно беспечно говорили за обеденным столом. «Этот домнастолько высох, – как-то раз сказал отец, – что вспыхнет какспичка».
«Что ты сказал?» – переспросила тогда я.
Мать принялась разубеждать нас в обратном,прибегая к утешительной лжи. Но стоило ей включить утюг, как в доме начиналамигать каждая тусклая шестидесятиваттная лампочка, а когда мать напивалась, томогла выронить сигарету или забыть выключить утюг; изоляция проводов наполовинустерлась, из старых розеток так и сыплются искры. Что, если пламя займется, а яне сумею вытащить Катринку из манежа, а мать будет кашлять в дыму и не поможетмне – будет только кашлять, как кашляет теперь.
В конце концов, как мы теперь оба знаем, ядействительно ее убила.
В ту ночь я слышала, как она борется снескончаемым отрывистым кашлем курильщика, затихая лишь время от времени, и тоненадолго, но это означало, что она не спит в другом конце темной комнаты,бодрствует настолько, что может прочистить горло, может кашлять и, наверное,даже пустит меня под одеяло, и я свернусь калачиком рядом с ней, хотя накануневесь день она проспала в пьяной отключке, да, теперь я знала, что это былоименно так, что она провалялась весь день в постели, потому что так и неоделась – просто лежала под одеялом в розовых панталонах, без лифчика, у нее былималенькие пустые груди, хотя она весь год выкармливала Катринку, а ее голыеноги, которые я прикрыла одеялом, были так опутаны вздувшимися венами, что я неосмеливалась на них взглянуть. Мне было больно видеть эти икры с клубкамивспухших вен от того, что мать «выносила троих детей», как сказала она своейсестре Алисии, позвонившей однажды из другого города…
Пересекая комнату, я терзалась страхом, чтосейчас из темноты выйдет нечто ужасное и я начну кричать. Я должна быладобраться до нее. Я должна была не обращать внимания на оранжевое пламя инеотвязный страх перед пожаром, страх, который накатывал вновь и вновь, и я ужемысленно видела, как дом наполняется дымом, как случилось, когда она подожгламатрас и потом сама его потушила.
Ее кашель был единственным звуком,разносившимся по дому, казавшемуся еще более пустым из-за огромной чернойдубовой мебели – стола на пяти выпуклых ножках и величественного старого буфетас толстыми резными дверцами внизу и пятнистым зеркалом наверху.
Когда мы с Розалиндой были совсем маленькие,то забирались внутрь буфета и сидели там среди остатков фарфора и дажеодного-двух бокалов, сохранившихся со времен родительской свадьбы. Это было вовремена, когда она позволяла нам писать и рисовать на стенах и ломать чтоугодно. Она хотела, чтобы ее дети чувствовали себя свободно. Мы приклеивалибумажных кукол к стене. Создали свой мирок со множеством персонажей: Мэри,Модин, Бетти, – а потом появилась любимица Катринки, Доун, над которой мылюбили хохотать как сумасшедшие. Но это было позже.
Это воспоминание сохранило только мать и меня…Она все кашляла в спальне, а я шла к ней на цыпочках, опасаясь, что она можетоказаться настолько пьяной, что голова ее будет безвольно болтаться и ударитсяо дверную створку и глаза ее закатятся, как у коровы на картинке: круглые,пустые глаза; и это будет уродливо, но мне было все равно, то есть играстоила того – лишь бы только добраться до нее и устроиться в кровати рядышком.Меня не смущало ее тело с большим животом, варикозными венами и обвисшей грудью.
Она часто ходила по дому в одних панталонах имужской рубахе; ей нравилось чувствовать себя свободной. Есть вещи, о которыхникогда-никогда-никогда никому не рассказываешь.