Книга Девочка и мертвецы - Владимир Данихнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего стоишь-то, Ионыч? Ты сядь, посиди: в ногах правды даже мудрецы не наблюдают.
— Пованивает от тебя, — сказал Ионыч, но сел.
Помолчали.
— Ионыч, будь любезен: снегу на меня насыпь, — попросил сокольничий. — А то в груди словно огонь горит: без снега, кажется, душа выгорает изнутри.
— Катька вернется — насыпет, — буркнул Ионыч. — Не для меня это занятие — у мертвяка на побегушках работать.
— Тяжело мне, Ионыч, — прошептал Федя. — Всё болит. Мертвый, а болит. Обидно.
— Пристрелить бы тебя, — зло бросил Ионыч. — Чтоб не мучался.
— Оно, может, и верно. — Сокольничий кивнул. — Может, и надо пристрелить меня. Или лопатой, как тогда в Пушкино ты мертвецов бил… помнишь, Ионыч?
— Помню.
Помолчали. Ионыч взглянул на часы: полпятого.
Пробормотал, сжимая в кулак штанину на колене:
— Где эта Катька шляется?
— А что?
— Да за грибами ее послал: до сих пор нет.
— Душу мне скребет, Ионыч, — прошептал Федя. — До сих пор стыдно, что Катеньку на верную погибель оставил тогда, в Пушкино; стыдно, как оправдывал себя тем, что она из-за конфет… а ведь не из-за конфет она! Не из-за конфет! Святая наша Катя, чудесная девочка: серые ее не трогают, я на нее смотрю — и в мертвой голове яснее становится. Вот те крест, Ионыч, бог нам ниспослал Катеньку, истинно тебе говорю: бог. И если кто и заслужил видеть золотые купола Китеж-града, то только она, девочка наша.
— Ну, ты не фантазируй-то слишком, — заметил Ионыч, поднимаясь. — Лопатой, говоришь, башку тебе снести, чтоб не вонял тут?
— Давай, Ионыч. — Сокольничий зажмурился. — Сноси. Если решишь так, то сноси, я слова против не скажу.
— Оно-то для хозяйства полезно и выгодно: ты ж на моем иждивении до начала осени пробудешь, если сам раньше не сдохнешь, конечно. — Ионыч схватился за подбородок и выпятил нижнюю губу, сосредотачиваясь на ускользающей мысли. — Но ты мой друг все-таки, закадычный к тому же, как же я тебя так просто — и лопатой? А, Федька?
— Я отработаю, Ионыч, — не открывая глаз, прошептал сокольничий. — Видит бог, отработаю тебе следующей осенью и зимой всё, что за весну и лето наем. Еще и в прибытке останешься.
— Что ж, понадеемся на твою честность и благоразумие, — с недоверием произнес Ионыч. Наклонился, схватил с подоконника горсть снега, размазал Феде по лицу и заржал:
— Ох, ну и потешная у тебя физиономия, Федор!
— Спасибо за снег, Ионыч! Спасибо!
— Это я не ради тебя сделал, — буркнул Ионыч. — Развлекаюсь я так, понял?
Сокольничий угодливо захихикал. Кашлянул, просипел:
— Пронесшейся грозою полон воздух…
— А с поэзией завязывай, — посоветовал Ионыч. — А то поколочу до смерти и не посмотрю, что ты и так уже труп.
— Прости, Ионыч. — Сокольничий закашлялся. — Вырвалось.
Ионыч навестил тарелочку. Плюнул на блестящую поверхность, протер ветошью. Ласково горела зеленая лампочка: Ионыч тер ее дольше всего, чтоб горела поярче. Уселся на стул рядом с тарелкой, задумчиво посмотрел в приоткрытое окно. Пахло душистыми травами, собрицей да сумятицей, тянуло свежестью.
— Хороша природа, — сказал Ионыч. — А погода-то какая! Может, на свежий воздух тебя вынести, тарелочка?
Лампочка на тарелке мигнула.
Ионыч подошел к окну, широко распахнул его, полной грудью вдохнул прохладный пряный воздух.
— Красота какая! — Ионыч истово перекрестился. — Люблю я Россию-матушку, поля ее бескрайние снежные, леса синие да красные колючие, грибочки резвые вкусные, даже мертвецов твоих люблю, родина моя! — Ионыч повернул голову, подмигнул тарелке. — Вот она, родина наша! — Он задумался. — А ты ведь не зря именно тут упала, верно? Только Россия широкой своей душой могла принять чужеродный разумный организм, заточенный в металлический плен! Только мне, простому русскому мужику довериться ты могла!
Из тарелки не доносилось ни звука.
— Хоть бы пискнула для разнообразия, — зло бросил Ионыч и резко захлопнул окно — аж стекло задребезжало. — Чего я о тебе забочусь-то, о бездушном куске металла? Мало мне мертвожопого и лоботряски на шее? — Ионыч ударил кулаком по столу рядом с тарелкой. Отдышался, опасливо посмотрел на аппарат. — Ты это, не обижайся. Тебя обидеть не собирался, зачем мне? — Ионыч смущенно засмеялся. — Ты ведь, родная, от всяческих бед меня защищаешь, удачу приносишь, да? — Ионыч грохнул кулаком по столу. — Отвечай быстро! — Замер, хихикнул: — Шуткую я! Шуткую! Не обращай внимания…
— Дядя Ионыч…
Ионыч повернул голову. В дверном проеме нарисовалась Катя в красном платочке, с лукошком полным грибов.
— Вот, — Катя протянула лукошко Ионычу. — Глядите, сколько насобирала, дядя Ионыч!
Ионыч утер пот со лба, подошел к девочке, взял лукошко и взвесил в руке.
— А чего долго так? — спросил.
— В подлеске все грибочки подерганы уже, пришлось в чащобу углубляться.
— Смотри у меня, — неопределенно бросил Ионыч и пихнул лукошко Кате в руки.
— Мне их пожарить? — спросила Катя. — Или бульончику сварить?
— А грибочки в подлеске не подерганы, — сказал вдруг Ионыч. — Тут другое. Кто-то спугнул их, вот и ушли они в самую глубь леса. Катька, как думаешь?
Девушка вздрогнула, прижала лукошко к груди:
— Н-не знаю, дяденька.
— Зверь появился в нашем лесу, — заявил Ионыч. — Я давно подозревал. Какие-то странные голоса да звуки из подлеска в последнее время доносятся. Что бы это могло быть? Зверь, другого объяснения не вижу!
— Да откуда зверю взяться, дядя Ионыч? Сроду в лесу никаких опасных зверей не было…
— Взрослым-то не перечь, вертихвостка! — рявкнул Ионыч, замахиваясь. Катя зажмурилась. Ионыч поскреб макушку заскорузлыми пальцами и продолжил спокойнее: — Не было, а вот появился. Надо будет в подлеске капканы расставить: авось, попадется. Завтра бы и заняться, да мне на целый день в Лермонтовку надо, по хозяйственным делам. Придется тебе, Катька, с капканами управляться.
— Дядя Ионыч, я не умею!
— «Не умею-не умею, дура я, тупая дура», — поддразнил Ионыч. — Научим! И не стой тут, глаза не мусоль. Займись жаркой грибов: хватит тунеядничать.
Катя развернулась и побежала. Ионыч с подозрением посмотрел ей вслед.
Пробормотал:
— Знает что-то вертихвостка. Знает, но скрывает. Но ничего-ничего: правда, она рано или поздно наружу полезет; как гной из чиряка полезет правда эта…
Рыбнев понял, что настала пора просыпаться, и проснулся.