Книга Философия - Илья Михайлович Зданевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– События сильнее вас, Ильязд. Хотите вы этого или не хотите, будете втянуты в общий круговорот. Предполагали вы, селясь в Софии, к чему это вас приведёт? И ещё раньше, подымаясь на пароход в Батуме? И пускаясь в ночные прогулки? И обращаясь за помощью к цыганам? Вы уже наш, вы уже присягали, но вы хотите притвориться больным и убогим. Ничего, события заставят быть более деятельным, я в этом уверен, погодите, – он вытащил из кармана окурок, нашёл там же спичку, потёр ею о камень. – Что вам от меня ещё надо?
Ильязд чувствовал себя обезоруженным. Яблочков, оказывается, всё знал и всё видел по-настоящему. До чего заблуждался Ильязд, считая его за юродивого. И самая ужасная правда, в которой Ильязд боялся признаться даже самому себе, что он не уйдёт от своей судьбы, была более чем ясна Яблочкову. От его негодования ничего не осталось.
– Но в чём дело, объяснитесь, к чему все эти приготовления, я хочу знать, что вы затеваете.
Яблочков скосил рожу, подымаясь и вытягиваясь.
– Странный вопрос, неужели вам не всё ясно?
– Нет, признаюсь, нет.
– Неужели вам неясно, что мы готовим захват Святой Софии?
– Я предполагал, но эта идея до того нелепа и архаична, что я не мог поверить, что это так.
– Нелепа и архаична, – отрезал Яблочков, повернувшись и продолжая подыматься на башню, – берегитесь, Ильязд, считать мёртвыми идеи, которые на деле бессмертны. Вы принадлежите к числу интеллигентских трясогузок, которые больше всего боятся старомодного. Но, знаете, истина довольно регулярно меняет свой знак.
– Да я не об этом. Но на кой чёрт, простите, сдалась вам София? Чтобы обратить её в церковь? Чтобы перегородить её чудовищным иконостасом, размалёванным отечественными передвижниками, Билибиными и прочей тухлятиной, разукрасить стены такой же прелестью всяческих Васнецовых, нагнать сюда жирных попов, обезобразить, загадить это благородное здание? Обратить Софию в церковь, вы смеётесь, Яблочков, я считал вас за человека со вкусом!
– Ах, вкус, эстетика, я вас не знал, Ильязд, за такого эстета. Какие могут быть разговоры об эстетике, когда дело идёт о чём-то много более важном. Если бы понадобилось не только обезобразить, но и разрушить во имя чего-то высшего, я бы не поколебался высказаться за разрушение, да и вы, Ильязд, сами всегда проповедовали разрушение старины и презрение к памятникам искусства[202].
– Я и продолжаю. Но избавьте нас, пожалуйста, от отечественной российской пошлости. Однако скажите, пожалуйста, какие великие дела должны совершить вы, захватив Софийский собор?
Они достигли верхней площадки, откуда через генуэзские окна открывался величественный вид на Константинополь.
– Вот он – это дело, – вскричал Яблочков, – в час, когда София будет нашей, нашим станет Константинополь, Константинополь станет Царьградом. Осуществление исторических задач России, возрождение России, потрясённой революцией.
Слева направо, увенчивая холмы, расположились мечети, холмы на холмах, противопоставляя формы свои далёким горам, на которых ещё не успел сойти снег. Сулеймание, купол Софии в охре и дымке, весь этот верхний ярус, пропитанный желтизной, первый, останавливающий взгляд, обрывающий дыхание, прерывающий речь. А ниже дома, а ниже паруса, сколько домов – столько парусов, перемешанные в мечтах, повествующие о тщете человеческих дел и призывающие к подвигам, ради их неудачи. А ещё ближе кладбище с теми же кипарисами, теми же опрокинутыми памятниками. Не упитанное, не самодовольное, не процветающее, а заброшенное, как сама смерть, меланхоличное, как она, никому не нужное, кроме детей, играющих в (кости[203]), и утомлённых прохожих. Весеннее небо изумляет в Константинополе[204]. Сквозь его голубой просвечивает подмалёвка нежнейших туманов, стародавних мечтаний, в нём носится неощутимая пыль повергнутых изваяний, и солнце, катясь, подымает её облака, мраморные, над морем из мрамора, Мраморным.
– Вас восхищает это зрелище, – вскричал Яблочков, – я вижу это по вашим глазам. Вы в восторге, Стамбул, восточная поэзия, красота, единственная в мире. А вот меня это зрелище приводит в ярость, и у меня начинает чесаться рука, чтобы посшибать к чёрту все эти минареты. О, поскорей бы, поскорей бы настал час. С каким наслаждением я буду смотреть, как каменщики разберут камень за камнем всю эту турецкую красоту, когда город вновь станет дубравой, где вместо листьев колокола.
Вы повсюду один и тот же, Ильязд, вы любите всё, каково оно есть, забывая, что нет ничего [самого] по себе и что всё есть результат борений. Вам доставляет удовольствие пейзаж, меня мучит желание всё перестроить, всё переделать. Здесь это желание оказывается весьма кстати.
– Слушайте, мой гимназист, оставим меня пока в покое, дело не во мне, а в вас. Я боюсь, что вам необходима врачебная помощь.
– Начинается скучная игра в образованного человека.
– Отвечайте, вы ведь неверующий.
– По совести, нет.
– Вам ведь, по той же совести, на церковь наплевать, как мне.
– Вы проницательны, Ильязд.
– Вы не монархист, по той же совести.
– Нет. Форма правления меня не интересует.
– Завтра вы можете примкнуть к большевикам.
– Не вижу ничего невозможного, если…
– Какого же чёрта вы путаетесь во всю эту сомнительную историю с превращением Софии в церковь и прочими атрибутами? Какого чёрта вам дубрава с колоколами?
– Как будто это всё мне мешает быть русским! Поймите, Ильязд, я не монархист, не христианин, я русский, и только, и если я терплю соседство всех этих белогвардейцев и прихожан, то потому только, что нет иного выбора, и потом, не всё ли равно, с кем осуществлять такие прекрасные задачи. Вы знаете, что когда большевики вошли в Тифлис, здесь пили за здоровье большевиков. Надеюсь, вы меня понимаете.
Он стоял, прислонившись спиной к стене, отвернувшись от города, опустив руки, успокоившись от минутного возбуждения, – минутная передышка – всё в той же нелепой войлочной шляпе, налезавшей ему на уши, с жидкими зачатками бесцветной бороды, с глазами, воспалёнными от бессонных ночей и вероятных пороков.
– Вы ходите к женщинам? – спросил Ильязд.
– В бардаки – нет, боюсь заразиться, но смотреть люблю, очень уж здорово там, в Галате[205].
– А кроме?
Яблочков залился краской.
– Есть одна на Халках. Она меня утешает. Но чересчур с головой, от неё на Птичью улицу тянет.
– Это не от неё, а от вашей философии.
– Вы циник, Ильязд. Говорите о женщинах, если хотите, но не суйтесь в дела серьёзные.
– Здорово. Я вот только женщину и считаю делом серьёзным, а всю вашу серьёзную философию – переливанием из пустого в порожнее. Трата времени, понимаете. Рукоблудие, вот что!
Яблочков так изменился в лице, что узнать его нельзя было. И без того бледное и жалкое лицо его невероятно побелело, и глаза, утомлённые и с красными прожилками, стали чистыми и блестящими. До чего он был хорош в эту минуту! Ильязд смотрел