Книга Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Появляется сосед и друг Куприна Павел Егорович Щербов, смуглый, с длинной редкой ассирийской бородой, в просторной синей блузе. Он приносит свой плакатный портрет, сделанный для табачной фабрики Шапшал, под названием «дядя Михей»: бородатый мрачный мужчина в широкополой шляпе извергает из трубки вулканные клубы дыма.
Среди гостей и внук декабриста, отставной гусар Минай Бестужев-Рюмин. От былой красоты остались только черные печальные глаза и длинные тонкие пальцы рук.
– Мина! – взволнованно говорит Куприн, крепко целуя его. – Как я рад, что ты вспомнил меня! Садись за столы, мой друг!
Приезжает молодой журналист и поэт Коля Вержбицкий, любимец Куприна и частый гость в зеленом домике. Хозяин молча залезает всей пятерней в его вьющиеся ржаные кудри и стискивает их до боли.
Когда в дверях появляется высокая фигура Федора Дмитриевича Батюшкова, Куприн широко обнимает его и под руку вводит в столовую, где у камина уже приготовлено почетное место для самого близкого друга.
На богато сервированном столе среди бутылок различной формы и цвета, среди зелени, закусок – гигантский эмалированный таз с черной икрой, из которого торчат деревянные ложки.
– Не стесняйтесь, налегайте, – видя недоуменные взгляды гостей, предлагает Куприн и поясняет, обращаясь к Заикину: – Наш дружок прислал… Ваня Поддубный… из Царицына… Три пуда.
Заикин, весьма осмотрительно усевшийся на хлипкий венский стульчик на тонких ножках, в ответ только сопит, смотрит любовно на Куприна и поднимает в немом приветствии тонкий стакан смирновской водки.
После первых пожеланий и тостов Куприн просит:
– Дядя Яша! Мою любимую…
Яков Адольфович Бронштейн, инженер, меценат артистической молодежи суворинского театра, перевел на французский язык и посвятил Куприну свой перевод солдатской песни «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет!». Хохот поднимается за столом, когда он залихватски исполняет ее:
– Джакомо! – зовет Куприн клоуна.
Когда тот поднимает голову, через весь стол летит пустая тарелка, которую Жакомино ловит и возвращает назад. Куприн принимает ее с ловкостью профессионального жонглера.
– Браво, Александр Иванович! – взрываются аплодисментами гости.
– Ну что вы! – смущается Куприн. – Я только подражаю чистоте броска нашего Джакомо.
Именинник мил, весел, остроумен. Он ничего не «изрекает», не возвещает непререкаемым тоном, не одергивает младших. Вержбицкий спрашивает у Куприна, при каких обстоятельствах появился у него портрет Льва Толстого.
– Эту фотографию мне доставил литератор Сергеенко, – объясняет Куприн. – Подарок был сделан по инициативе самого Льва Николаевича, причем великий писатель просил передать поклон и совет: «Пишите по-своему». Совет этот принять к неуклонному исполнению мне было нетрудно. Ведь я ни к одной писательской группе не примыкаю…
Куприн рассказал, что видел Толстого только однажды, мельком. Потом получил приглашение приехать в Ясную Поляну, два раза отправлялся, но доехать не мог.
– Почему же? – удивляются гости.
– Страшно было! – Куприн развел руками и растерянно улыбнулся. – Нет, ей-богу, мне казалось, что старик посмотрит на меня своими колючими глазами и сразу все увидит. А мне сделается стыдно и страшно…
У всех еще жива в памяти смерть Толстого, болезненно и остро пережитая Куприным.
– Так я с ним верхом и не поездил… – задумчиво говорит он. – Но зато в тот самый час, когда Старик умирал на станции, я в Одессе перечитывал «Казаков» и плакал – плакал от умиления и благодарности…
– Вот они, тернии литературной деятельности и славы, – вступает в разговор Измайлов. – Когда Толстой скончался, прикрываясь его авторитетом, критики начали сводить личные счеты, а пресса подняла какофонию, от которой за версту разило саморекламой.
– Я бы заставил для литераторов ввести обязательную дисциплину – уроки нравственности, – поддерживает его Батюшков, помогая словам плавным, изящным движением руки. – Чтобы ежегодно сдавали экзамен, и самой строгой комиссии.
– Да, в профессии литератора много отвратительного, – соглашается Куприн. – Сколько мусора и человеческой грязи пропускаешь через себя! Чего стоят разбойники издатели! Эти хищные вороны, прожорливые и ненасытные! Они торопят нашу бедную фантазию, чтобы туже набить себе карманы. А бульварные строчилы, вроде Фомы Райляна или гнусного Оскара Норвежского, которые полезли в спальню, в ванную, в нужник к писателю! Ах, будь проклят тот день, когда я впервые увидел в печати свой рассказ! – с полушутливым трагизмом восклицает он. – Почему мой ротный командир, капитан Фофанов только посадил меня под арест, а не выпорол за это! Нет горше хлеба на свете! Почему я ушел из армии? Ведь перед самым уходом мне была обещана должность батальонного адъютанта. А вы знаете, друзья, что такое адъютант в пехоте? Это офицер, получающий в свое распоряжение верховую лошадь! – Куприн щурит свои маленькие серо-синие глазки. – Нет, любая другая профессия была бы, право, спокойнее и чище, чем литературная. И почему я не поступил в бранд-майоры, когда еще был молод? Почему я не остался у инженера Тимаховича продавать ватерклозеты?..
Между тем из кухни, откуда все сильнее доносился раздражающий обоняние запах гуся, запекаемого каким-то особенным образом в тесте, вышла Елизавета Морицовна и знаком позвала мужа. Монолог был оборван на самом интересном месте.
Воротился за стол Куприн с печальным лицом.
– Эх, стар становлюсь, – сказал он, качая головой.
Оказывается, кухарка занозила палец, Куприн хотел зубами, как это он обычно делал, вытащить занозу и не смог.
– Первый признак надвигающейся старости, – заявил он. – Зубы перестают осязать. Раньше я эту операцию производил великолепно…
В гостиной вернулись к литературным темам.
– Я не советую никому писать о том, что вы никогда не видели и не испытали, – говорит Куприн, обращаясь к молодым – Вержбицкому и Ялгубцеву. – Это всегда будет неубедительно, потому что убедительность создается подробностями, деталями. Однако как трудно находить эти детали! Иногда они у тебя перед самым носом, но ты их не видишь. Вот-вот! Надо научиться не только смотреть, но и видеть. Возьмите «Анну Каренину» – в этом огромном романе вы найдете не более двух десятков хорошо подсмотренных автором и на всю жизнь запоминающихся подробностей. Вроде, например, таких: там, где говорится про Анну: «Было что-то ужасное и жестокое в ее прелести»; или «Вронский чувствовал, что ему, так же, как лошади, хочется двигаться, кусаться, ему было и страшно и весело». Купец у Толстого крестится, «словно боится выронить что-то»… Только в одном случае Толстой не подыскал эпитета, – он пишет в той же «Анне Карениной»: «Чувства давили ее какой-то тяжестью». Вы понимаете – «какой-то». Ведь это ровно ничего не говорит!..