Книга Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гастхауз цум Энгель» стоял выше деревень, и мы с родителями иногда спускались туда. Шварцвальдские дома – коричневые, как белый гриб и подберезовик, с крутой, низко спускающейся крышей, такого же цвета галерея обходила стены дома. Они были похожи на резные игрушки, рассыпанные по бокам дорог и холмам, у перекрестков, где возвышалось распятие. Шварцвальдские долины! Это была ожившая сказка Гримм! Удивительны были плодовые деревья с двух сторон ландштрассе, плоды их не рвали дети прежде времени – по какой разумности? Или рвать их было – грех? На скамейках у домов сидели древние старики с длинными трубками и старухи с рукоделием или с грудными детьми на руках, все одеты по-шварцвальдски, как мы видели на открытках во Фрейбурге. Над ними плыли облака в синеве, и после дождя опрокидывалась, как в Тарусе над Окой, радуга виденьем цветного растопленного стекла. Вечером, когда начиналось предчувствие заката, из долин неслись перезвоны далеких церковок. Они были непреложны, как утро и вечер, это был мелодический голос тишины долинной и горной, и на этот зов с горных пастбищ сходили по одному, по два дети, гоня маленькое стадо коз или овец. С таким же тонким звоном привешенных к шее колокольчиков, какой слышался бубенчиками в русской дали. А затем падала ночь, гриммовская, звездная, шатром покрывая дома, холмы, шум сосновых и еловых морей.
По воскресеньям юноши и девушки в шварцвальдских нарядах пением и танцами радуют стариков. И через все это летит наше детство!..
Утра становились свежей, вечера – длиннее, пахло соломой, облетали листья. Мы убегали, хлеща прутьями с шелестящими листьями на кончиках теплый еще воздух. Перочинные ножи рьянее вырезали в лесу палки, скоро – пансион…
Скоро отъезд! Долина. Мокро – после дождя. Низкое место – везде незабудки, влажный голубой ковер. Вдали ветряная мельница. Мимо нас проходит несколько человек сельских жителей. С ними – учительница, молодая, бледная, в красном платье. Она нам улыбается – и проходит, что-то говоря по-немецки спутникам, и ее легкое, как лепесток мака, платье, полыхая, погасает вдали. И навек ложится в память сердца этот неповторимый миг.
И вот воскресенье! В последний раз мы видим, как герр и фрау Мейер, ловко неся подносы, подают гостям пиво и кушанья, и жужжит перед домом звук веселых голосов обедающих фрейбуржцев – мы слышим его в последний раз! Сегодня не сияет лицо Карла, когда он несет за отцом тарелки, бутылки, в его глазах слезы от близящегося прощанья со мной. А сизые, как голубь, глаза Мариле глядят исподлобья, как туча. Вот она и Маруся мелькнули за домом.
В наших комнатах – пледы, ремни, чемоданы, и под отрывки бесед о войне на Востоке, о наших врагах – японцах, я помогаю маме укладывать мелкие вещи и натягивать ремень туго, но так, чтобы не лопнул. Я очень люблю это делать, очень стараюсь.
…Слезы, рукопожатия, обещания приехать еще, писать, взмахи платков и наш путь на лошадях – позади. Мы во Фрейбурге. Мы проехали городские ворота Санкт-Мартине Тор. Крутая крыша ратуши, пласты солнца по тихим улицам и уличкам узким, как в Генуе. Маленькие площади, фонтан, порталы собора.
Мы в гостинице. Завтра папа поведет нас в пансион Бринк. Мама будет жить рядом с нами, в соседней уличке, папа уже нашел комнату по ее вкусу: высоко, мансарду, под крутой крышей, мама говорит – для легких так нужно. Под ее окном река, старый мост. А пока мы сидим в ресторане гостиницы. День еще наш сегодня, еще целый день!
Скоро папа простится с нами, он едет в Москву, в наш дом в Трехпрудном… к нашему «колоссальному младшему брату» Музею.
Пансион Бринк
Ваальштрассе, цейн[32]. Узкая уличка, в которой не помню садов (откуда взялась такая, неприветливая, в уютном старом городке?). Глухо отсутствуют в памяти двери в пансион Бринк, словно их поглотила тоска нашего вхождения в них. У стен каменной лестницы на второй и выше цвета не было.
Что было в первом этаже? Классы. Туда входили приходящие ученицы-счастливицы, имевшие дом и родных. Мы видели их только на уроках. Нам, пансионеркам, было запрещено дружить с ними. Пансион Бринк был темницей. И мечта была одна: на свободу!
На втором этаже помещались комнаты сестер Бринк – фр-н Паулины и фр-н Энни. Где-то в тех этажах жила и экономка фр-н Келлер. Должно быть, в третьем были наши дортуары – две высокие, большие, под углом друг к другу комнаты; обедать мы спускались вниз, в длинную столовую с темными портьерами и тяжелым длинным столом. Выше всего помещались классные и самая мучительная из всех «нумероу ахтцейн»[33]. В нее мы входили после обеда и прогулки, должны были там находиться с четырех до семи и в совершенном молчании делать уроки. Попробовав эту муку – окончив уроки в полчаса-час, сидеть два – два с половиной недвижно (читать не разрешалось), мы взмолились маме, и она стала на эти часы брать нас к себе. Исключение это для нас было сделано из-за маминой болезни.
Фрейлейн Паулина Бринк, встретившая нас с папой и мамой в своем приемной-кабинете, звавшемся «зеленая комната», была, думается, тоже в зеленом платье – так величественно она поднялась из глубин своей прудово-тинной комнаты, – худая, высокая, с длинным дряблым лицом и мутными зеленоватыми глазами навыкате. Полуседые волосы, связанные на макушке пучком, делали ее еще выше. Младшая сестра ее, фрейлейн Энни, на голову ниже ее, теряла также и в величавости. «Фальшивая», – решили мы обе сразу – и пылко ее возненавидели. К старшей же начальнице ненависти не получилось – она была до того вся насквозь такая, какой казалась, – строгая, чинная, – что ни для фальши в ней, ни для ненависти к ней не было места. Даже была на дне этой чинности доля старинной немецкой ласковости, которою она сразу же и залила мой молодой возраст, отметив, что я буду в ее пансионе самой младшей, но, надеется, послушной девочкой. В сладкой же улыбке фрейлейн Энни Маруся и я с первого взгляда почуяли опасность и беды. Перед сестрой своей фрейлейн Энни благоговела, и самостоятельной власти в пансионе у нее не было – это было передаточное звено: она все видела, все слышала и все доносила сестре. И была еще в пансионе экономка фрейлейн Келлер – средних лет, русая, сероглазая, с полным лицом, миловидная и приветливая. В профиль она походила на горбоносую птицу. Но это была добрая птица. Она присутствовала за столом, вместе с фрейлейн Энни раздавала нам пищу. Это была именно «пища» – скудным количеством и однообразием, и одной из главных сторон жизни пансионерок была постоянная мечта о еде. Мы вставали в шесть с половиной часов, и вставание наше было фантастическое: тренированный на послушание даже во сне слух пансионерок еще из далей и глубин коридора узнавал тоненький, жидкий, зловещий – еще без серебра – рокоток зажатого (в руке спешащей будить нас) колокольчика, и, как русалки с речного дна, подымались из белизны простыней полуспящие девичьи тени и, протирая очи, отводя спутавшиеся косы, спотыкаясь сонными ногами о складки коврика и обувь, встречали – стоя – фигуру в распахнутой двери, в поднятой руке которой теперь серебряно, рьяно, яростно гремел колокольчик. И уже он отгремел! Сунув ноги в ночные туфли, пансионерки теснились вокруг вошедшей, принимая из ее руки каждая по крошечному билетику, на котором было напечатано слово “auf!” (встать!). О, недаром просыпались и вставали так пансионерки, недаром стоя встречали они колокольчик: в конце триместра те, что могли представить все, день за днем билетики с “auf!”, – получали в торжественном присутствии всех начальниц, воспитательниц и учениц похвалу за борьбу с ленью и цветную картинку на память – овечку с пастушком, или девочек под зонтом, или кошечку, или собачку.