Книга "Свеча горела…" Годы с Борисом Пастернаком - Ирина Емельянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постепенно восстанавливался режим дня, отработанный Борисом Леонидовичем годами, ставший почти ритуальным.
Я ездила в Москву и там, на Потаповском, считывала с Николаем Михайловичем Любимовым куски перевода, а потом осторожно просила Б.Л. изменить то, что Н.М. находил отдаленным от текста. Вскоре пришел первый после скандала гонорар за Кальдерона. А обещанное Поликарповым переиздание «Фауста» все еще брезжило где-то за горами.
Бывали у нас иностранцы, и этого никак нельзя было избежать. Вскоре после появления романа в Италии, а затем и повсюду в мире последовало два параллельных вызова нас к властям «наверх». Смысл их был один – внушить Б.Л. и мне: «Никаких иностранцев!» Время показало, что ничего не было абсурдней и непродуманней такого требования.
Первого «наверх» позвали Борю. И не позвали, а нахрапом, неожиданно, почти насильно подхватили в машину и увезли – увещевать. День его вызова (четырнадцатое марта пятьдесят девятого года) был едва ли не самым тяжелым в моей жизни.
Накануне я уехала в Москву, с тем чтобы остаться на завтра. Но в тот же день, не успела я приехать, он позвонил из Переделкина и попросил отложить все дела и к девяти утра вернуться в нашу комнатушку. Приезжаю, но его нет. Жду, волнуюсь – чего только не передумала, хоть бейся головой о стенку. Вызвал – и нет! Что-то страшное, наверное, случилось.
Только в пять вечера, совершенно больная, догадалась пойти в контору – позвонить в Москву: может, там что-то знают? И не ошиблась: у телефона сидел связной – Митя; сказал, что Классюша два раза звонил, сообщил, что он неожиданно находится в Москве, и передавал, если я догадаюсь позвонить, чтобы сидела в Переделкине и его дожидалась. Мое отчаянье сменилось негодованием. Возвращаясь из конторы, я с удивлением узрела правительственную машину, из которой у нашего мостика высадился и пошел ко мне навстречу Боря. Я было набросилась на него, но он рассеянно выслушал мои упреки и объяснил, как внезапно, прямо на мосту, на него налетели и увезли.
Конец 1950-х годов. В Узком
– Не сердись, Олюша, – твердил он, целуя меня посреди дороги, – зато что я тебе расскажу! Знаешь, я говорил с человеком без шеи…
Это был прокурор, если не ошибаюсь – Руденко. Он пытался взять у Б.Л. письменное обязательство не встречаться с иностранцами[31].
– Если вам надо, поставьте конвой и не пускайте ко мне иностранцев, – отвечал ему Б.Л., – а подписать я могу, только что знаком с вашей бумагой, но обязательств – никаких. И вообще, странно от меня требовать, чтобы я лизал руку, которая меня бьет, и даже не раскланивался с теми, кто меня приветствует.
– Так вы же двурушник, Борис Леонидович, – раздраженно сказал прокурор.
И Боря с удовольствием подхватил и поддакнул:
– Да, да, правильное вы нашли слово, действительно я двурушник…
Вернувшись на «большую дачу», Б.Л. на входных дверях вывесил объявление, написанное на английском, французском и немецком языках: «Прошу меня простить, но я не принимаю».
Я была «отомщена» очень скоро. Уже дней через десять Б.Л. пришлось на Потаповском волноваться за меня. Дети ему сказали, что двое неизвестных увезли меня на черном «ЗИМе». В виде особой милости среди дня мне дали возможность позвонить домой и сказать, что я скоро вернусь. А привезли меня на Лубянку, где маленький, сухонький генерал угощал меня чаем и тоже хотел получить от меня подписку о необщении с иностранцами. Идя по Бориным стопам, я расписалась лишь за то, что ознакомлена с таким требованием, но никаких обязательств на себя не взяла. А генерал говорил еще, что на меня и Б.Л. они рукой махнули, но нужно спасать от нас детей: они, мол, слушают не то, что нужно.
– Подумай, «они» детей стали воспитывать, видишь, как «помягчели», – удивлялся Боря на мой рассказ. – Я думал, что ты не вернешься, и готовился скандал им закатить на весь свет. ‹…›
Все назревало исподволь и давно. Со старой семьей у Бори установились холодные, враждебные отношения. Причиной всех бед на «большой даче» считали меня, но и Борю понять не могли и не хотели.
Двадцать пятого января шестидесятого года Б.Л. писал Ренате Швейцер:
Но тут его терпение лопнуло, он решил порвать с «большой дачей» навсегда. Оказалось, он договорился с Паустовским, что зиму мы проживем у него в Тарусе[32].
С самого начала мне не верилось, что Боря способен выдержать бурю ухода. И вообще, можно ли этого требовать от человека в шестьдесят девять лет? Но он сам это решил, и мне казалось – очень твердо.
Мели январские затяжные метели, и на душе было сумрачно и тревожно.
В день, назначенный для переезда в Тарусу, Б.Л. пришел рано утром, очень бледный, и сказал, что ему это не по плечу.
– Что тебе еще нужно, – говорил он, будто инициатива перемен исходила от меня, – когда ты знаешь, что ты моя правая рука, что я весь с тобой? – Но нельзя, мол, обездолить людей, которые этого не заслужили и сейчас уже ничего не требуют, кроме видимости привычного уклада; нужно примириться, пусть будут два дома и две дачи.
Он говорил еще много, и все в этом духе.
Я разозлилась не на шутку. Интуитивно я догадывалась, что больше чем кто бы то ни было нуждаюсь в защите именем Пастернака и заслужила его. Мои худшие предчувствия оправдались полтора года спустя. Если в сорок девятом его имя мне помогло, то в шестидесятом (если бы было закреплено) оно бы предотвратило катастрофу.