Книга Лизаветина загадка (сборник) - Сергей и Дина Волсини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не узнали меня! – воскликнул он издалека полувопросительным тоном.
Ошарашенный тем, что бродяга-каталонец говорит по-русски, да еще и принимает меня за своего знакомого, я не знал, как реагировать.
– Я Тимофеев, – подсказал он. И, видя, что я никак не соображу, кто он и чего от меня хочет, рассмеялся и добавил, чеканя каждое слово:
– Тимофеев. Лизин муж. Выставка. Таганка. Картина. Апельсин. Ну. Вспомнили?
Как только на моем лице появились проблески понимания, он раскинул руки, приглашая обняться, и первый кинулся мне на шею. Со словами «вот так встреча!» он принялся шумно хлопать меня по плечам, чем удивил меня еще сильнее – мы ведь видели друг друга всего второй раз в жизни. Я едва приходил в себя: Тимофеев, которого я помнил, и Тимофеев, стоящий сейчас передо мной, казались двумя разными людьми, и я выискивал в нем хоть что-нибудь, что подтвердило бы, что это действительно он. Пожалуй, от прежнего Тимофеева в нем остались только глаза, они были такие же умные и поблескивали добродушно-смешливым взглядом, все остальное в нем изменилось до неузнаваемости; он отпустил бороду, всклоченную и неопрятную, лоб прорезали морщины, поседевшая шевелюра примялась к голове панамой, которую он сейчас держал в руке, а в другое время, наверно, носил не снимая, и сам он казался присевшим, пришибленным, как будто даже ниже ростом. Голос у него был хриплый и простуженный, ко всему прочему, он заметно пришепетывал из-за отсутствующего спереди зуба. На нем были походного цвета шорты и старая поношенная рубашка, и я решил бы, что застал его в путешествии, на середине долгого пути, если бы он сходу не сказал, что живет тут, в Барселоне. Даже улыбка у него стала другой; улыбался он вроде бы искренне, но как-то уж чересчур, словно зачем-то хотел казаться приветливей и радостней, чем был. Семь лет назад он произвел на меня впечатление жизнерадостного, но весьма собранного и деловитого человека, готового в любую минуту взять ситуацию в свои руки и повернуть себе на пользу, сейчас же он казался растерянным, размякшим, и радушие его выглядело излишним, напускным. От лоска, с каким он блистал посреди своих картин, не осталось и следа. Я невольно подумал, что с ним, должно быть, случилось нечто из ряда вон выходящее, какой-то трагический удар судьбы, иначе было не объяснить произошедшие с ним перемены. Но что же могло случиться? Не успел я спросить, как ко мне подбежала дочка, а вслед за ней уточкой подплыла жена – до рождения нашего второго ребенка оставалась всего пара недель. Я знал, что она не угадает в моем собеседнике художника Тимофеева, поразившего ее воображение семь лет назад, и решил не сообщать ей об этом здесь, при нем, боясь, как бы она не выдала, до чего поражена его теперешним видом – хватит с него и моего удивленного лица. На удачу, Тимофеев не стал представляться, только молча поклонился, и она поняла лишь, что я в очередной раз встретил старого знакомого на другом краю земли – такое случается со мной постоянно. Тимофеев сказал, что приехал в этот район по делу, но сейчас совершенно свободен и весь в моем распоряжении, и мы договорились сесть где-нибудь поговорить. Я проводил своих, и мы с ним устроились за дальним столиком в «Ля Тальятелле». Когда мы вошли, распорядитель, мой знакомый, с изумлением оглядел Тимофеева, думаю, не будь он со мной, его вряд ли бы сюда впустили, да я и сам не удивился бы, скажи он, что у него совсем кончились деньги.
Мы обсудили родственников и общих знакомых по Москве. Тимофеев расспрашивал меня с интонацией человека, давным-давно потерявшего связь с московской жизнью, оказалось, он и впрямь не был там ни разу за последние пять лет. Сказал, что обжился здесь и ему тут нравится.
– А у вас, наверно, и собака есть? – почему-то спросил он.
Ну да, есть. А что? Он улыбнулся своей добродушно-странной улыбкой и объяснил, что мы показались ему семьей, у которой обязательно должна быть собака. Причем тут собака, я не понял. Может, потому что он сам хотел дом, семью, собаку? Он снова удивил меня до чертиков, сообщив, что все еще женат на Лизавете. Детей у них не было, собаки тоже, а жили они в арендованной квартире недалеко отсюда, в соседнем Поблину. Я хорошо представлял себе этот район, не слишком благополучный, дома там старые, дворы узкие, одно преимущество – близко к морю и к Диагональ-Map, в котором мы сейчас с ним сидели. Мне не верилось, что Лизавета живет здесь с ним. Я честно сказал, что не ожидал это услышать – насколько мне помнится, их штормило с самого начала семейной жизни, и трудно было представить, что они останутся вместе.
– Да, тогда нас здорово покрутило, – согласился он. – Мы уже решили подать на развод. Но потом передумали.
И как же ему удалось сохранить семью?
– Да как-то нас разнесло, а потом опять соединило, – ответил он неопределенно.
Мы поговорили о делах. Мне было любопытно, что сталось с его многочисленными планами. Чем он здесь занимается? Да всяким разным. Пишет ли по-прежнему картины? Нет, тот раз был первый и последний, когда на него нашло вдохновение. Ходит ли под парусами? Тоже нет, теперь это слишком дорогое для него удовольствие. Он рассказал, что начал он неплохо, но потом все пошло вкривь и вкось. То дом неудачно купил и до сих пор не может его продать, то потратился на немецкую клинику для какого-то родственника, потом потерял приличную сумму в московском банке, вдруг лишившимся лицензии, а до того одолжил денег другу, который оказался под следствием и с арестованными счетами, одним словом, фортуна повернулась к нему задним местом. Говорил он об этом просто, без щемящей жалости к потерянным деньгам, даже подшучивал и улыбался себе в бороду, но я ощущал такую безысходность от его благодушно-неряшливой улыбки, что, честное слово, лучше б он совсем не улыбался. Он напомнил мне моего деда в нашу последнюю встречу, тот тоже шутил, бегал по садовому участку, чинил забор и, казалось, был таким, как всегда, но что-то мне тогда подсказывало, что он собрался помирать и что это дело решенное; он был еще живой, но как будто уже не здесь; на прощанье я обнял его покрепче, он ничего не заметил, только отпустил одну из своих вечных шуточек, а через день закончил забор, прилег отдохнуть и умер. Такое же чувство исходило от Тимофеева. Он тоже был от всего отрешенный, словно для него все закончилось и ему ничего уже не надо было ни от меня, ни от нашего разговора, ни от жизни. То, что он говорил, имело мало общего с окружающей действительностью, как будто и слова его, и мысли обрывались на полпути, и ничему не суждено было сбыться. Я диву давался, откуда в нем столько отчаяния, пустоты. Однажды только он чуть-чуть оживился – когда заговорили о книгах. Я рассказал ему о своем романе (то была первая рукопись, которую я готовился издавать) и о том, сколько трудностей приходится преодолевать на писательском поприще. Его это, казалось, заинтересовало, но ненадолго. Взгляд у него загорелся и быстро погас, как будто он вспомнил что-то и осадил себя. Оставшийся разговор он пребывал в ровном настроении, улыбчивом, но безразличном, как будто дремал с открытыми глазами. Лицо его сохраняло одно и то же дружелюбное выражение, но ничто его не трогало, не вызывало чувств. Я не знал, о чем еще нам говорить. Мне оставалось успокаивать себя лишь тем, что наша встреча была ему все-таки приятна, кажется, он скучал вдали от всех, и новости с родной земли развлекли его хоть на время.