Книга Половецкие пляски - Дарья Симонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«…я-то думал, — бормотал про себя Глеб, — все вы князья благородные, серебряные, в крайнем случае позолоченные, а вы, оказывается, чумазенькие, как, собственно, и я. Шарики на веревочке. Рассказывай, папа, мели Емеля — твоя очередь…»)
«А дальше я узнал Лену, то есть маму. Лет-то прошло ого-го сколько, память моя стариковская, допотопные времена все как на ладошке, а что творилось позавчера, и не вспомнить. Видишь ли, Аннушка, царство ей небесное, стерва была та еще. Мы, конечно, под венец с ней не собирались, боже упаси, отношения были «субботние», так скажем, но залетать от кого попало было совсем не обязательной деталью, согласись. Я думаю, она просто мне отомстила, это в ее стиле, но, видит бог, я ей ничего плохого не сделал, я просто изредка давал ей понять, что ничем не связан, что хочу, то и делаю. По-моему, это честно…»
(Ох, врет папаша, врет!)
«Ну а она, разумеется, бесилась, когда я сошелся с Леной. Это нормально. У мамы твоей был фасон. Не знаю, как объяснить… Мне кажется, для вящего лоска и стиля женщина должна быть слегка медлительной и равнодушной. Страсть — только в моментальном взгляде, им все сказано, а далее никаких сантиментов, «до» и «после» — игра в «их бин кальтэ фрау», как говорят немцы, в смысле — «я холодная женщина». Аня — та вообще не умела держать себя. Они были настолько разные, ну должна же была проскочить хоть мизерная метка родственных генов. А у них только вялое-вялое сходство, так скажем, лицевой вязки. Мама хотя бы умела помалкивать в такси и не завязывать знакомств с официантами…
Нет же, черт возьми, это, конечно, не главное, просто эта легкая аристократическая прохладца меня подкупила. Да, я трус и невротик, и боюсь шумливых порывистых женщин. Особенно вспыльчивых! Ты знаешь, когда-то была в ходу байка, что Сличенко жена топором убила. Вот это я понимаю, масштаб! Но я бы так не хотел. Это унизительно, в конце концов! Пусть лучше меня убьет в схватке самый что ни на есть гнилой мужик, чем даже самая прекрасная в мире леди. С мужиком я разберусь, и в последний миг душа моя согласится со смертью, я уйду с миром. А вот с женщиной — тут сам черт ногу сломит, единственным чувством моим будет злая обида на эту паршивую сучку. Сие совершенно не торжественно и, главное, обыденно до безобразия…»
Отцовскую исповедь прервал нудный телефонный «кряк», и отец, недовольно уткнувшись губами в телефонную трубку, принялся мрачно прислушиваться и кивать неведомому голосу, на который он был зол изначально — его величеству помешали, — но по какой-то деликатной или казенной необходимости он не слал незваного абонента куда подальше. Отец всегда тяготился подобными условностями, он, по его собственным громким заверениям, желал независимости от идиотов и разрешения на их безнаказанный отстрел. Однако частенько по самые уши увязал в чужой грязи, желая то извлечь выгоду, то вдруг помочь очередному падшему ангелу, так что от идиотов и от вечной суеты промеж огней ему было не освободиться до самой могилы.
И когда он накивался под завязку надоедливому говоруну и услышал ход конем — вопрос о Филиппе, приготовленный напоследок, — он ничуть не смутился и не выдернул резко руку из тугого джинсового кармана, чтобы погладить свой затылок, как он делал, если злился или его заставали врасплох. «Филипп, бедняга, все еще ревнует, застарелая хворь. Ты должен его простить за те слова, я уже простил, я знаю его беду, — отец говорил быстро, с непонятным напором, будто Глеб пришел, как суровый обвинитель униженного и страждущего. — Фил записал в свое время меня в злодеи, мол, Аню бросил, на Лене женился, но и ей нервы трепал. Филипп славный человечек, но всегда маленький и лишний, и даже это бог с ним! Мы все отчасти маленькие и лишние, но Филипп еще и тяготился этим… Похоже, по глупости он подозревал, что Карина — моя дочь, и выказывал по этому поводу благородное негодование. В общем, иногда он сучил лапками по поводу несправедливости. Но Аня его быстро укатала, он, похоже, ощутил некую солидарность со мной, вдруг начал набиваться в друзья. Я ж добрый на самом деле, ко мне люди тянутся, — хохотнул отец, — но дружбы у нас не получилось. Не в том дело, что у него три класса и коридор, я не разборчив по части образований, я не сноб. Но Фил… что-то в нем отталкивало, может, эта истеричность собачья, как у болонок — растявкаться, потом подлизаться и в пылу благодарности за кусочек сахара отхватить палец. Я пробовал с ним быть честным, чего я, кстати, никогда не умел с близкими: ведь всегда хочется успокоить, смягчить удар, святая ложь — лжеспаситель человечества! А Филу я говорил то, что думаю, если это возможно. Он обижался, принимался обрабатывать маму насчет развода со мной. А потом опять все сначала. У них с Анютой была общая черта: они думали, что я вхож в бог весть какую элиту, и рвались туда, как волки в овчарню. Идиотский миф. Я просто шапочно был знаком кое с кем, но это ведь еще не повод… А впрочем, тут еще и гадючье свойство человеческой натуры: чем настойчивей просьба, тем менее ты настроен ее удовлетворять. Кошки-мышки, дружочек, все мы играем в догонялки и убегалки… Так что Ане мы ничего дурного не сделали, она сама запуталась и нечаянно погибла. Божий промысел, не больше. Никто не желал ей этого, упаси господь. Меня лично можно упрекнуть лишь в том, что я много не горевал о ней. Не горевалось. У меня вообще тяжело со скорбью. Я не умею страдать, произносить поминальные речи, плакать не умею. У меня такие друзья уходили — любимые друзья! — а я стоял, смотрел на гроб и вспоминал, как мы с ним, к примеру, в юности кошке карандаш вставляли, чтобы разрядилась во время мартовского сезона. И какая тут смерть?! Я не давал себе о ней думать, я смотрел на фотографию и вспоминал, и покойник был со мной, живехонький и шустрый. Жалко мне было, конечно, Аньку. Молодая, красивая, ребенок годовалый… Она в тот день будто приготовилась, все белое надела, чего с ней сроду не бывало, платье, туфли, а тут еще какой-то скандал случился, мы все почему-то в бабкином доме собрались. Но злая она была все-таки, как ни глупы такие определения! Почему о покойниках плохо не говорят, никогда этого не понимал, покойники тоже люди…»
Отец распалился, достал початую бутылку «Дербента», вдруг театрально устав от своего словоблудия, которое его завело неизвестно куда, и сей поворот не укладывался никоим образом в его обычные планы. Слишком разбежавшись, он еле затормозил перед той зыбкой гранью, за которой начинается четкое разделение на истину и брехню, за которой ему, как и всякому живому человеку, становилось неумолимо неуютно и откуда он часто срочно ретировался на свою обычную планиду красочной байки, где правда и вымысел неразрывны.
С тем Глеб и удалился восвояси в ночь, хотя отец уговаривал его остаться, посидеть, набрать полное лукошко сплетен, от историй про дебош силового министра вплоть до лихого жития местной консьержки Павла Игнатьевича, но хотелось размяться, расправиться, идти по разыгравшемуся снегу, скрипящему под ногами, как новенькая подарочная обертка.
Странная отцовская обитель: фисташковая кухня, комната в гамме классического шерстяного пледа, золотой язычок авторучки, модные нераспакованные галстуки, псевдобамбуковые занавески вместо дверей и прочее — магия нестарого мужчины неизвестных занятий (так, наверное, для барышень). Хотя соседи жарят минтай и змейка запаха мечется в воздухе, делая местный антураж трогательно неуместным…