Книга Презрение - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отдохнул и поэтому сразу же нашел смелый и простой ответ: "У меня нет никаких оснований прятаться, явлюсь к столу и будь что будет". Я был настроен прямо-таки воинственно и чувствовал, что готов не только выдержать стычку с Баттистой, но и заставить его вышвырнуть вон и меня, и Эмилию. Я быстро привел себя в порядок и вышел из комнаты.
В гостиной за накрытым столом никого не было. Я заметил, что стол накрыт на одну персону. Почти сразу же вошла служанка и подтвердила возникшее у меня подозрение, сообщив, что Баттиста и Эмилия ушли ужинать в Капри. Если угодно, я могу присоединиться к ним: они в ресторане «Беллависта». Или же могу поесть дома, ужин уже полчаса как готов.
Я понял, что перед Эмилией и Баттистой тоже возник тот же вопрос: "Что делать?" И разрешили они его весьма просто ушли из дому, предоставив меня самому себе. Однако на этот раз я не почувствовал ни ревности, ни обиды, ни огорчения. Не без грусти я подумал, что Эмилия и Баттиста поступили именно так, как только и можно было поступить; я должен быть благодарен им за то, что они уклонились от неприятной встречи. Понял я и другое: их уход был своеобразным тактическим приемом, направленным на то, чтобы выжить меня; если они будут придерживаться такой тактики и в последующие дни, то, несомненно, достигнут цели. Но все это потом, а что произойдет потом, никому не известно. Я сказал служанке, чтобы она подала ужин, и сел за стол.
Ел я мало и неохотно. Едва прикоснулся к ломтику ветчины и съел кусочек рыбы, которую Эмилия велела купить для нас троих. Через несколько минут я покончил с ужином. Сказал служанке, чтобы она шла спать, мне она больше не нужна. И вышел на террасу. На террасе в углу стояли шезлонги. Я раздвинул один из них и сел у балюстрады лицом к морю, которого сейчас, в темноте, не было видно.
Возвращаясь на виллу после разговора с Рейнгольдом, я обещал себе, что, поговорив с Эмилией, спокойно все обдумаю. В тот момент я сознавал, что мне пока неизвестны причины, по которым Эмилия разлюбила меня. Но мне и в голову не приходило, что и после объяснения с ней я их не узнаю. Напротив, я был почему-то уверен, что наше объяснение прольет свет на все, что до сих пор было скрыто мраком неизвестности, так что, когда этот мрак рассеется, я воскликну: "И это все?.. И из-за такой чепухи ты разлюбила меня?"
Однако я никак не ожидал того, что произошло; объяснение состоялось, во всяком случае, то объяснение, которое было возможно между нами, и тем не менее я знал обо всем не больше, чем раньше. Хуже того: я установил, что причину презрения Эмилии можно определить, только разобравшись в наших прошлых отношениях; но Эмилия не хотела и слышать об этом; в действительности она желала по-прежнему беспричинно презирать меня, отнимая у меня всякую возможность оправдаться и тем самым вернуть ее любовь.
Короче говоря, я понял, что чувство презрения зародилось у Эмилии гораздо раньше, чем мои поступки могли дать для этого какой-либо повод, действительный или мнимый. Презрение возникло без всякого повода, попросту из-за продолжительного сосуществования наших характеров. В самом деле, когда я рискнул предположить, что ее презрение ко мне порождено ложной оценкой моего поведения по отношению к Баттисте, Эмилия не сказала ни да, ни нет, она промолчала. Видимо, подумал я с горечью, она и впрямь считает, что я на все способен. Ей не хотелось ни о чем меня расспрашивать, из опасения, что мои ответы только усилят ее чувство презрения. Другими словами, Эмилия в своем отношении ко мне исходила из оценки моего характера, независимой от моих поступков. Последние, к сожалению, только подтверждали эту ее оценку. Но даже и без такого подтверждения она, по всей вероятности, относилась бы ко мне точно так же.
Доказательством тому, если мне еще нужны были какие-либо доказательства, служила необъяснимая странность всего ее поведения. Эмилия могла бы, поговорив со мной откровенно и высказавшись начистоту, полностью уничтожить недоразумение, убившее нашу любовь. Но она не сделала этого, и не сделала именно потому, что, как я крикнул ей, и в самом деле не желала, чтобы ее разубеждали, хотела по-прежнему презирать меня.
Обо всем этом я думал, сидя в шезлонге. Но мысли мс так взволновали меня, что я почти машинально встал и оперся о балюстраду. Я, вероятно, бессознательно искал успокоения, глядя на тихую безмятежную ночь. Но едва лишь моего разгоряченного лица коснулось легкое дыхание морского ветра, как я подумал, что не заслуживаю этого облегчения. Я понял, что презираемый не может и не должен знать покоя, до тех пор пока его презирают. Как грешник на страшном суде, он может, конечно, воскликнуть: "Горы, сокройте меня, моря, поглотите!" Но презрение последует за ним, где бы он ни укрылся, ибо оно проникло в его душу и он повсюду носит его с собой.
Я снова уселся в шезлонг и дрожащими пальцами зажег сигарету. "Заслуживаю я презрения или нет?" спрашивал я себя. Я был убежден, что вовсе его не заслуживаю, ведь у меня как-никак остается мой ум, качество, которое признает за мной даже Эмилия. "Умом своим я могу гордиться, в нем оправдание моего существования. Поэтому я должен думать, неважно над чем. Я должен бесстрашно обнаруживать силу своего интеллекта перед лицом любой тайны. Если я перестану размышлять, у меня в самом деле не останется ничего, хроме страшного ощущения, что я достоин презрения, хотя и неизвестно почему".
Так вот, я принялся рассуждать, упрямо и трезво. Отчего же я все-таки достоин презрения? Мне припомнились слова Рейнгольда, которыми он, не отдавая себе в этом отчета, определил мою позицию по отношению к Эмилии, считая, что говорит об Одиссее и Пенелопе: "Одиссей человек цивилизованный, а Пенелопа натура примитивная". Словом, Рейнгольд, сам того не желая, своей фантастической интерпретацией «Одиссеи» вызвал тогда кризис в моих отношениях с Эмилией; теперь же, опираясь на эту же интерпретацию (несколько напоминавшую копье Ахиллеса, способное излечивать нанесенные им раны), он старался меня утешить, называя человеком «цивилизованным», а не «варваром». Я понимал, что это могло бы служить довольно серьезным утешением, захоти я его принять. Я в самом деле был тем цивилизованным человеком, который, попав в банальную ситуацию, затрагивающую его честь, не пожелал размахивать ножом; цивилизованный человек не перестает мыслить, даже оказавшись перед лицом того, что является или почитается святыней. Но, едва подумав об этом, я сразу же обнаружил, что подобное, так сказать, историческое объяснение не может меня удовлетворить. Не говоря уже о том, что я отнюдь не был убежден, что мои отношения с Эмилией действительно походят на выдуманные режиссером отношения Одиссея и Пенелопы. Такого рода доводы, возможно, и объясняющие что-то в плане историческом, ничего не могут объяснить в глубоко интимной и индивидуальной области человеческого сознания, находящейся вне времени и пространства. В ней диктует законы наш внутренний демон. История могла оправдать и помочь мне только в своей собственной области, а ее область в ситуации, в какой я оказался, независимо от породивших ее исторических причин, не была той действительностью, в которой мне хотелось бы жить и работать. Но почему же все-таки Эмилия перестала меня любить, почему; она презирает меня? И прежде всего, почему она испытывала потребность презирать меня? Я неожиданно вспомнил фразу Эмилии: "Потому что ты не мужчина", меня тогда еще поразил контраст между банальностью, избитостью этой фразы и той искренностью и непосредственностью, с какой она была произнесена. И я подумал, что, может быть, в этой фразе ключ ко всему поведению Эмилии? В ней негативно отразился идеальный образ того мужчины, который для Эмилии, говоря ее же словами, был настоящим мужчиной, мужчиной, каким я, с ее точки зрения, не был и быть не мог. Но, с другой стороны, сама банальность фразы заставляла предполагать, что этот идеальный образ возник у Эмилии не в результате сознательной оценки достоинств человека, а под влиянием условностей, присущих той среде, в которой она выросла. Для этой среды настоящим мужчиной был именно Баттиста, с его животной силой, с его преуспеянием в жизни. Что это так, доказывали те чуть ли не восторженные взгляды, какие вчера за столом бросала на Баттисту Эмилия, и то, что она в конце концов уступила его домогательствам, пусть даже в припадке отчаяния. Одним словом, Эмилия презирала меня и желала презирать и дальше потому, что вопреки своей посредственности и простоте или, лучше сказать, именно благодаря им она совершенно погрязла в традиционных представлениях, свойственных среде Баттисты. Сюда относилось и представление о том, что бедный человек не может не зависеть от богача, а значит, не в состоянии быть человеком, мужчиной. Я не был уверен, действительно ли Эмилия подозревала, что я поощрял домогательства Баттисты, но если это было так, то она, по всей вероятности, думала: "Риккардо зависит от Баттисты, Баттиста платит ему, он рассчитывает получить следующую работу от Баттисты, за мной волочится Баттиста, значит, Риккардо толкает меня на то, чтобы я стала любовницей Баттисты".