Книга Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знаю.
Я смотрю на него. Он выкапывает осторожно корень chlorantus’а и нюхает: пахнет как морковка. Chlorantus. Его исследуют на алкалоиды, эфирные масла, правда, Яков?
Да.
(Если б я жил не в нашем веке и не в России, меня бы сожгли на костре… Потому что невозможно жить, если в одном теле два существа!)
Но единственное, Даня, я пошел добровольно. Нарочно на заводе не сдал на разряд, чтобы сняли бронь. Мне стыдно было, здоровому, не воевать. Ты не понимаешь?
Я отступаю от цветов. Он думает, я как все теперь – «новый русский». А я уже совсем другое; Бога благодари, что ты никого не убивал.
Я стою у стенки, у выключателя. Я гашу свет и смотрю. Зажигается свет на кухне. Сам собою. Почему мне кажется, что он давно умер, Котов?… Очень давно. Я слышал, бывают разные виды смерти. Бесследно исчезает тело одновременно с отлетевшей душой. Это мистика. Я не мистик и не был им никогда.
Как он любил сына, Яков!.. Он писал ему письма? Но незачем даже было их писать. Ему казалось наверняка, что сын рядом всегда, веселый был, стриженый, маленький, потный, все бегал, прыгал. Конечно, у нас с Веркой нет пока детей, но я ведь сам помню себя. Это же совсем не так давно. И помню отца…
Когда я выскочил и запер дверь чужой квартиры, возвратился тихонько, Верка спала. Она, похоже, и не просыпалась, слава богу. Я болен? Болен, да?
Очень рано, еще не рассветает, я встаю. Верка спит, я иду поливать цветы. Скоро месяц, как я ночью поливаю цветы с пятницы на субботу. Как в ту ночь. Маленькие листья пробиваются, они становятся больше. Яркие. Стебли вытягиваются выше над костылями. Но другого ничего не происходит. Ничего.
Сегодня возвращался я с работы не на машине. Еще было не поздно. Я шел подземным переходом. Впереди меня мальчишка, в руках у него коробка спичек.
Он чиркает спичкой и хочет поджечь коробку. Останавливается, чтобы бросить ее в зарешеченный люк. Там мусор, скомканные бумажки.
– Нельзя, – говорю я. – Эй!
Он смотрит на меня непонятно, исподлобья, стоит неподвижно. Потом идет дальше и оглядывается.
– Нельзя! – повторяю я. – Да ты что, слышишь меня!
Он уходит. Никто не слышит… Ну чего, почему ворчу я, как дряхлый дед?! – «Наше время…» Да что «наше время»?! Сорок лет вел по пустыне до поры, пока не пришло поколение, что не знало ни рабства, ни страха… И боли? И сострадания? И раскаяния? И понимания?
Это надо?! Нет, я не уверен. Или я «не в ногу?» Да к черту все!
Ночью, в субботу опять, я отпер дверь соседей. В кухне горел свет. Я прошел в кухню. Пол задрожал под ногами, залязгало что-то… Словно трамвай тронулся!..
Это задняя была, почти пустая площадка. Стоял лишь один человек в черном кожаном пальто, он смотрел в окно спиной ко мне.
Трамвай летел, мчался мимо Тверского бульвара. Почему трамвай, здесь ходит троллейбус! Но это точно был 1-й трамвай, № 1. Я сел у памятника Пушкину, и Пушкин стоял совсем не как сейчас, а на этой стороне, на Тверском… «На Твербуле у Пампуши, – мелькнуло, – ждет меня миленок Груша».
Какой это год?…
Человек в кожаном пальто повернулся, посмотрел равнодушно. На меня смотрел Семынин.
Да, я узнал его сразу. Но он ведь и не изменился за несколько этих лет. Широкий нос его, скулы, лицо в бывших угрях и прищуренные бледные глаза.
Кожаное пальто, правда, с толстым поясом и не ворот кителя выглядывает, штатская рубашка с галстуком, и модная такая каскетка на его голове с маленьким, вниз, козырьком. Красивый витой шнурок над козыречком.
– Главстаршина, – медленно сказал я, а сердце мое колотилось.
– Что?… – Он меня не узнавал.
– Семынин, – сказал я. – Ты вспомни. Я Котов. Канонерка…
Трамвай сигналил, он зазвенел, но не замедлил ход.
Семынин глядел на меня, не узнавая. Он был на голову ниже меня.
– Я давно не главстаршина, – проговорил он наконец. – Я не помню. Сколько народу было. Я студент, – он говорил все быстрей, – слушай, я на юридическом, ты тоже студент, да? Я комнату снимаю, слушай, а ты? Ты тоже не местный, да?
Он быстро говорил, он схватил меня за рукав, держал, не отпуская.
– Я ведь двадцать четвертого года, слушай, а ты? (Господи, на год всего старше.) Меня ребята, знаешь, с крейсера «Молотов», они хотели меня бить, слушай, но я же не виноват! Не виноват! Меня списали тоже. На берег, в экипаж. Салаг учить. Ты студент тоже, да? Слушай, ты студент…
Что значит убить человека.
В воду скинуть. Или же под трамвай?…
Я выскочил из кухни. Потом быстрей к себе.
Я разбудил Верку. Милая моя, любимая моя. Мы обнялись под одеялом.
Наступило воскресенье, мы ездили на машине с Веркой по магазинам. На развале среди газет, среди разноцветной муры я полистал книжку. Шопенгауэр?…
Нет, она была не Шопенгауэра, жаль, иногда просто цитаты. Самого Шопенгауэра «Мир как воля и представление» я читал в переводе еще на первом курсе. У отца брал со стеллажа. Отец мой давний библиофил, а я так, но все же. Помню, издание у него еще двадцатых годов, конечно.
Я купил книжку, хотя, признаюсь, что этого, не Шопенгауэра, писателя не любил, но любопытно было, зачем ему Шопенгауэр?
Здесь – «Deutsches Requiem», Немецкий Реквием. Прямо полет валькирий: «Мы привили миру беспощадность и веру в меч. Сегодня нисходит на землю безжалостная эпоха. (Вот так!) Ее выковали мы, павшие первыми. Главное, что на земле отныне будет царствовать сила, а не рабий христианский страх».
Я еще раз повторю: я вовсе не «новый русский». Сейчас это как устрашающая кличка. Но я могу, говорю теперь и свободно читаю по-немецки и по-английски, немножко хуже, правда, знаю французский. Потому что современный настоящий специалист (аксиома) не должен и не может быть этаким узким «профессионалом».
«Все, что может приключиться с человеком от рождения до смерти (а вот уже Шопенгауэр), предрешено им самим. Поэтому всякое неведение – сознательное, всякая случайная встреча – свидание, всякое унижение – раскаяние, всякая смерть – самоубийство».
Каково?
«Индивидуальная подобная телеология обнаруживает в мире подспудный Порядок и чудесно сближает нас с богами».
Когда же я прочитал Верке, она не очень согласилась. Правда, дня через два, по-моему, сказала, что видела меня во сне во всем почему-то белом и даже в какой-то длинной, почти до земли, белой накидке.
– Вот, вот, – сказал я, – это Шопенгауэр. Даниил ведь – «Божий суд». Мы – как боги.
– Как боги… У меня будет ребенок, – огорошила меня Верка. – А ты остришь.
Ребенок… Что ж ты раньше молчала, до сих пор…
Я ехал утром на работу, вел машину, а все думал об одном.