Книга Довлатов - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом все «пошло по кругу» — КГБ, ЦК, издательство… Точнее — пошло по кругу «мнение». Это у нас замечательно поставлено — никто не берет на себя обязанность палача, но «вопрос» все набухает, становится тяжелей. Поставленный — вот абсурд! — в том же виде второй раз вызывает раздражение у людей даже терпимых — сколько же можно? Поставленный в третий раз внушает уже всеобщую ненависть: что этот тип со своей книгой, не бог весть какой, все лезет и лезет, жить не дает? Механика известная и отработанная. И вопрос этот, всем надоевший, снимается… ко всеобщему облегчению. Уже после «смерти вопроса» (а порой и автора) пойдет встречная волна: «Ай-яй-яй! Как же так! Мы ж ничего плохого не хотели — наоборот, пытались помочь!» Редакторша Эльвира Михайлова позвонила Тамаре и с отчаянием воскликнула: «Сережину книгу запретили! Больше говорить не могу!»
Довлатов, конечно, не мог не делать каких-то попыток спасти рукопись, но делал это как-то вяло, без энтузиазма… Он пошел к Труллю. Тот в своих воспоминаниях обижается на Довлатова, хотя и не так сильно, как другие персонажи: «Мы, конечно, говорили с Довлатовым не в туалете, как пишет он, а в моем кабинете»… Вполне допускаю, что и упомянутый Довлатовым чекист тоже напишет, что он-то как раз был «за», но, к несчастью, должен был уехать в деревню к больной матери. Ситуация типичная, я бы сказал — универсальная. Злодеев нет, а зло побеждает. И упрекать вроде некого. Все хотели как лучше. Это и повергает в особенное отчаяние.
Ленинградский поэт Александр Кушнер, оказавшись в это время в Таллине на выступлении с журналом «Аврора», пытался помочь Сергею и привел к нему в гости Елену Клепикову, весьма влиятельную и тогда еще не запятнанную своими пасквилями редакторшу «Авроры». Но какой помощи можно было ждать от нее, ясно из ее записок об этой встрече:
«Темная и пахучая — заскорузлым жильем — лестница. Мы вошли в большую, почти без мебели комнату. В углу, по диагонали от входа — сидел Довлатов. Он сидел на полу, широко расставив ноги. А перед ним — очень ладно составленные в ряд — стояли шеренгой бутылки… В нелепой позе поверженного Гулливера сидел человек, потерпевший полное крушение своей жизни…»
Тамара Зибунова пишет о той встрече не столь ярко — но, думаю, более достоверно:
«Я очень любила свой дом. Я прожила там почти 50 лет! Квартира была небольшая, но уютная. Там выросла и моя Саша… И я хорошо помню тот визит Кушнера. Он и раньше приезжал к нам. Это был единственный раз, когда он у нас не остановился. Он был в командировке. И поселился в гостинице. Это была зима 1975 года. Над Сережиной книжкой сгустились тучи, но были еще надежды. Главный редактор “Ээсти раамат” Аксель Тамм не сомневался, что книга выйдет. Саша зашел к нам сразу по приезде. Он предложил Сереже привести сотрудников “Авроры” и попытаться опубликовать там один из рассказов выходящей книги. Это был как бы светский прием. Сергей был трезв. Меню я, конечно, не помню, но обычно в те годы я подавала гостям или курицу-гриль, или горячую буженину. На столе было только сухое вино. Это я помню точно. Саша привел эту Елену (Клепикову. — В. Я.), и она взяла несколько рассказов…»
Но и это, как известно, закончилось ничем. Как вроде бы и вся таллинская одиссея. Это сейчас, когда знаешь уже о блистательном взлете Довлатова, можешь спокойно рассуждать: а наверно, и к лучшему, что та «средняя, но очень дерзкая и крикливая» книжка не вышла? Но каково ему было тогда! Неудача снова, в который раз, летела к нему на крыльях. Хотел ли он этого? Конечно, не хотел. Покажи каждому далеко идущему, какой тяжкий и долгий путь ему предстоит пройти, в скольких лужах вымокнуть, — любого охватит отчаяние, захочется прилечь, отдохнуть, а то и повернуть назад. Но дорога Довлатову вышла большая — все станции на его пути, кроме последней, оказывались «полустанками», сойти и остаться там не удалось. Не было бы счастья — да несчастья помогли. «Золотое клеймо неудачи» ставят только на Олимпе. В очередной луже — не ставят. Но сколько, господи, надо пройти, через сколько же неудач, которые все мелькают и мелькают, и нагоняют отчаяние. Ведь самого «золотого клейма» Довлатов так и не увидел, хотя умер уже при относительном успехе — но золотая его вершина засияла позже. Для окончательного торжества понадобилась еще одна «маленькая трагедия» — смерть… Да если бы и узрел вдруг Довлатов тогда, в Таллине, весь свой будущий путь, вряд ли это наполнило бы его ликованием.
Но главный вопрос, который нас эгоистически интересует: а насколько тогда уже был готов прославивший Довлатова значительно позже таллинский «Компромисс»? Могли он к тому времени быть уже готовым? Ведь все герои повести, столь сильно преображенные автором, были рядом. Пиши, заканчивай! Ведь скоро — все к тому шло — с Таллином придется расстаться, и натура уйдет! И в то же время ответ совершенно очевиден: нет, к моменту трагедии «Компромисс» не был готов. Жестокий парадокс состоит в том, что для того, чтобы описать близких людей так, как надо тебе, необходимо с ними порвать. Вырваться на свободу, где ты сам себе властелин, и никакие путы ежедневных общений и обязательств тебя не вяжут. Чтобы увидеть героев и героинь глазом художника, надо перестать видеть их взглядом друга, мужа, собутыльника, сослуживца. Под их укоризненными взглядами — «как же ты с нами так?» — не напишешь так, как надо тебе. Все порвать — только тогда решишься. Вывод прост и жесток: чтобы закончить «Компромисс», нужно было уехать из этого комфортного сказочного города. Тем более что обстоятельства этому благоприятствовали. Самое главное произошло в конце: трагедия, полный крах, погибло все! Именно чувство трагедии, особо сильно проявившееся в конце таллинских дней, придает «Компромиссу» такую горечь, такой убедительный вес! Без него эта повесть, как и «Ремесло», выглядела бы просто фельетонами, «записками на манжетах». Говоря языком Солженицына той поры — «так, смефуечки». И только трагедия, отныне скрепившая собой все страницы повести, с первой до последней, придала им весомость золотого слитка.
У Довлатова трагедия всегда происходит с присущим ему размахом — «на разрыв аорты». Очередное крушение писательской карьеры (вряд ли он понимал тогда, что это выигрыш) — завязано еще и с личной трагедией. Он вынужден покинуть Таллин, понимая, что это навсегда, а Тамара как раз ждет от него ребенка. Да, умеет Довлатов напрячь жизнь! Ни себя не жалеет, ни… это многоточие вмещает все.
Конечно, перед Тамарой предстоящий отъезд изображен как необходимый, деловой. Книгу рассыпали, из газеты выгнали — а ведь будущего ребенка надо кормить, а дела и деньги могут быть теперь только в Ленинграде. И в то же время оба они понимают, что прощаются, в сущности, навсегда.
Бог ведет избранных самым тяжелым путем. Такой напряг мало кто выдержит. Довлатов уезжает в Питер — и с этого момента уже идет настоящий его крик, к счастью для нас. зафиксированный в письмах:
29 марта 1975 года.
«Милая Тамара!
Ты не ответила ни на одну из моих открыток. У меня все по-прежнему. В доме грязный тягостный ремонт. (За время отсутствия Сергея Лене и Норе Сергеевне удалось обменять их комнаты в коммуналке на отдельную квартиру, на той же улице Рубинштейна. — В.П.). Подобная же атмосфера в душе. Работой пока не обзавелся. Присматриваюсь, говорю с людьми. Мой братец и Грубин ввергли меня было в колоссальный запой, но я откололся. Все еще очень переживаю. Досада, злость и мстительные чувства. А надо смириться и писать. Ко мне заходил Олег. Он стойко держится. Леша милый, рассудительный, спокойный. Тамара, напиши мне, не ленись. Напиши откровенно, что и как. Что бы ни случилось, тебе не придется стыдиться меня. Как все-таки несправедлива жизнь…