Книга Абель-Фишер - Николай Долгополов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официальное знакомство состоялось всего через несколько дней. Берт как раз убирал свою захламленную мастерскую, когда услышал, что в дверь тихо стучат. Открыл. На пороге стоял человек из лифта.
— Меня зовут Гольдфус, Эмиль Гольдфус, — представился он.
Длинным вытянутым в форме клюва носом и умными глазами он напоминал птицу. Не хищную, не домашнюю, а всего лишь очень любопытную. Гольдфус быстро осмотрел студию. Осведомился у хозяина, что тот думает о современной живописи. Сильвермен ответил, что его стиль говорит за себя сам. Он реалистичен по сути. И сразу же пошло обсуждение тенденций и направлений современного мирового искусства, которое продлилось не меньше часа.
Оказалось, что сосед тоже занимается живописью, а его студия — совсем рядом с мастерской Сильвермена. Потом Берт заглядывал в нее, совсем небольшую, в первые месяцы знакомства еще не заставленную появившимися вскоре кистями, подрамниками, холстами… На стенах — несколько картин, сделанных, по мнению Берта, рукой совсем не бесталанной, и уж точно с чувством.
Вот так и началось знакомство, переросшее затем в дружбу. Особенно часто говорили об искусстве. Гольдфус был категоричен: оно скатывается все ниже, заходит в тупик, из которого нет выхода. Впрочем, беседовали, соглашаясь и споря, также и о многом-многом другом.
Познакомился Гольдфус с другими соседями-художниками, а дружил только с Бертом. Да и Сильвермен давал волю чувствам лишь с Эмилем. Вскоре Гольдфус превратился для него прямо в исповедника. Быть может, Берт даже перегружал его заботами и признаниями. Иногда Эмиль подбадривал соседа шуткой. Был заботлив, внимателен, умел утешить. Его манеру говорить, его голос Берт про себя называл шотландскими.
Сильвермен чувствовал, что коллега безнадежно одинок. Но друг друга они понимали с полуслова.
Однажды Берт повел себя невежливо. Эмиль явился без предупреждения. Ему хотелось высказаться, облегчить душу. А Берт — у художников, да и не только, такое бывает — жаждал рисовать, не отвлекаться и закончить ставшей вдруг податливой картину. Гольдфус принимался говорить, а Сильвермен молча работал, словно не замечая его присутствия. Гольдфус это почувствовал, ушел быстро. Это стало уроком для обоих. Теперь они всегда договаривались о встречах заранее.
Как-то Берт понял, что сочувствия, сострадания ждут и от него. Тогда Эмиль появился у него поздним вечером. Шляпа сдвинута на бок, вид — измученный. Берт встревожился: неужели у всегда спокойного, уравновешенного Эмиля случилась беда? Спросил, все ли в порядке, и услышал традиционные: да, все о’кей. Но Берт уже учуял, что сейчас должны политься откровения.
«Знаешь, — сказал Эмиль своим тихим глухим голосом, — бывают в жизни времена, когда хочется крепко выпить». И Берт предложил заняться этим прямо сейчас.
«Нет, такие времена наступают ранней весной, — не согласился Эмиль. — Я бы напился и сейчас, но не хочется. Не то на дворе время года».
Сильвермен ощутил тоску, тревогу, вдруг вырвавшиеся наружу. «И часто на тебя наваливается такое?» — не переставая рисовать, спросил он.
«Бывает. Бывает так, что становится очень плохо, — и сосед попытался улыбнуться. — Надо закурить, и поменьше говорить об этом», — с наигранной грубостью выдавил из себя Эмиль и протянул пачку сигарет Сильвермену. Посидели еще, помолчали. И Эмиль ушел в ночь.
Сильвермен был удивлен. Не ожидал от Эмиля слабости. Что это было? Быть может, уже немолодой Гольдфус почувствовал, что нечто в этой жизни ушло от него безвозвратно? Но почему не поделился тогда сомнениями с другом? Берт был уверен: с Эмилем что-то не так. Возможно, умер кто-то из близких? Горечь была и на лице, он ощущал ее как художник и в сорвавшихся с губ соседа словах. Но Берт твердо знал: в этих случаях помочь невозможно, боль необходимо преодолевать только самому, в одиночку.
Не правда ли, любопытные свидетельства? Раньше считалось, что в США о своем общении с полковником Абелем воспоминания оставил лишь его адвокат Донован. Но нет.
Художник, несколько далекий от жизни, но часто с Эмилем общавшийся, заметил у соседа если не акцент, то необычный для американца тембр голоса. Для себя он назвал его «шотландским». Хорошо, что в Америке такая мешанина национальностей и привычек.
Абель, как видно, не был человеком из железа, не высказывающим чувств. И в общении с чужими из него лишь раз, но вырвалось отчаяние. Что тогда с ним случилось? Неприятности в Штатах? Тревожные вести из дома? Подвел Вик? Или одолела тоска? Уже никогда нам этого не узнать. В записках американца нет никакой временной ссылки.
И творчество своего друга Берт, вскоре выбившийся в знаменитости, оценивал довольно высоко. Заметил если не мастерство, то набитую профессиональную руку, глубокие чувства. Легенда у товарища полковника была правдоподобной.
Но что же заставило Сильвермена запомнить все, связанное с Гольдфусом? Память эта, как признается художник, осталась с ним на всю жизнь. Эмиль, как называл себя сосед по мастерской, был исключительно живым человеком. В нем чувствовалось внутреннее напряжение, но был он тих, и его профессия преданного своему делу художника чувствовалась в каждом слове, в каждом движении.
И что интересно: иногда в общении двух друзей происходило то, что Сильвермен называет необычным, порой труднообъяснимым. Однажды Берт принес в свою маленькую студию гитару. Пару лет назад он научился играть на ней, предпочитая простые мелодии.
Иногда, заскочив в гости, дурачился с гитарой и Эмиль. А постепенно так втянулся, что стал поигрывать струнами чуть не каждый день. Вскоре он пришел к Берту со своим собственным инструментом. Промелькнуло всего месяцев шесть, а Гольдфус уже играл Баха. Он приходил в студию с пластинками знаменитых гитаристов, внимательно слушал их игру, пролетала пара недель — и чувствовалось, что он не только вникал в трепетную музыку, но и осваивал технику игры великих мастеров. И как же критически относился к себе! Сначала играл сам, записывая на магнитофон, потом вслушивался в звуки пластинки, сравнивал, анализировал, иногда на лице его появлялась улыбка, чаще — легкая гримаса недовольства. Частенько жаловался Сильвермену на нехватку слуха, всячески высмеивая этот свой недостаток — то ли явный, то ли просто ему кажущийся. Но во всем этом виделся Сильвермену и талант его друга Эмиля Гольдфуса, и его интеллигентность, и умение зубами вгрызаться в дело, работать над собой. Да и занятие это, было видно, доставляло Эмилю настоящую радость. Сильвермен чувствовал, что здесь, в музыке, ему далеко до товарища.
Но вот к поп-музыке относился Гольдфус с некоторым предубеждением. Считал ее чересчур прямолинейной, несколько сентиментальной.
Как-то Гольдфус признался, что взял в руки гитару случайно: научился играть на ней, когда был лесорубом где-то на северо-западе. Там он играл вещи попроще, ограничиваясь в основном маршами. И тут Берту показалось, что концы с концами не совсем сходятся. Его друг был слишком глубок и серьезен для того, чтобы играть нечто наподобие маршей, да и признание о том, что был лесорубом, как-то не вязалось с его внешним обликом, так и бросающейся в глаза интеллигентностью.