Книга Старая ветошь - Валерий Петков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Планов на жизнь нет, а спешит он к чему-то выдуманному, якобы важному, но такому пустому, убегает в никуда, вглубь не заглядывая, созерцая лишь «себя любимого» в летучем зеркале витринных отражений, не ведая, что будет наказан за это верхоглядство жестоким одиночеством в старости.
Но именно – спешит, лапками перебирает, хотя и спешить-то некуда. Что впереди – старость и смерть?
Так хочется ему сейчас умереть, и это возможно на пике счастья.
Мысли об этом его не угнетают, потому что слишком он полон жизненной энергией, и от этого – эгоизм матереет с каждым днём. А он холит его, лелеет бессознательно, не отдавая по-настоящему отчёта, не казнясь, наоборот, пестует, удобряет куцыми доводами «за».
Какую-то философию подводит под это хлипкое строение, громоздя сверху никчёмные обрывки чужих мыслей. Забором высоким обнёс, чтобы не дай бог кто-то светлый, понятный до конца, искренний, как эта милая девочка рядом, не порушил бы невзначай, и тогда придётся напрягаться, думать и принимать какие-то решения. И, спасаясь от этого, он встал в позу ленивого созерцателя.
Так он ругал мысленно себя, но ничего переменить не хотел, отмахивался, не особенно распространяясь о том, что же с ним происходит, стал немногословен и замкнут.
Из-за его молчаливости другим казалось, что он человек неглупый, она была внешне похожа на некую многозначительность, глубину и оригинальность.
* * *
Подготовку к экзаменам Надя забросила, говорила, что потом займётся, когда он уйдёт на службу, а сейчас – душа не лежит, да и голова другим занята.
Вениамин старался значения не придавать её бледности, приписывал всё своим недюжинным мужским качествам и втайне даже гордился, когда при нём подружки Надю спрашивали со смехом, намекая – что это она, мол, такая замученная, поди, не высыпается?
Так вот лето и пролетело мгновенно.
Жил он в общаге, декан, добрый человек, дал указание не выселять до ухода в армию. Точнее, вещички его там в шкафу были развешены, сиротливо болтались на плечиках, да в тумбочке валялась немудрящая ерунда.
Он практически поселился у Нади. Лишь изредка приходил в свою общагу, нагретую солнцем, нежилую и гулкую, пыльную и уже чужую, но всем своим неуютом и пустотой вызывающую в памяти дни весёлых, бесшабашных посиделок, где было много хорошего, и прежде всего – однокашники, друзья, соседи по комнате.
Была привязанность, и трудно было с этим расстаться.
Он чувствовал себя предателем. И понял, что стремительно отдаляется от Нади.
Поэтому после работы он ещё немного бродил по городу, под благовидным предлогом отпрашивался у неё, хотелось побыть одному.
Он знал, что она ревнует его в такие дни, но не разубеждал.
Приходил к ней в общагу лишь поспать, поесть чего-нибудь. Посмотреть коротко телевизор в общей комнате на этаже, лечь спать – вставать надо рано, ехать через весь город.
Одинокий, неприкаянный в гулких коридорах вчерашних радостей.
Он уже начинал жалеть об уходе из института, содеянной глупости, но отступать не стал и смиренно ждал повестки, в каком-то полуобморочном, замедленном состоянии, ничего не загадывая, не строя никаких планов. Даже на день завтрашний. Желание стать гуманитарием, перевестись в другой институт отодвинулось, будто и не он выдумал эту скоропалительную идею. Теперь она казалась простой отговоркой под воздействием минуты, оправданием лени и инертности, нежеланием пошевелить мозгами, приложить немного труда, чтобы разобрать этот завал и спокойно, уверенно двигаться дальше, уважая себя, некоторые усилия, потраченные не напрасно, или хотя бы родителей пожалеть и причинять им поменьше волнений.
Он казнил себя в душе, кляня вдруг возникающую ненадолго показушную весёлость и бесшабашность. Это было отчаянием, оттого, что что-то изменить реально было теперь невозможно.
Уже тогда интуитивно понимал, предчувствовал он, не умея до поры сформулировать простую мысль, которая придет много позже, тяжко и мучительно.
Что вся эта пустота так и останется с ним, обернётся одиночеством.
И будет ранить, цеплять и расстраивать своей запоздалостью и невозможностью что-то переменить в дне сегодняшнем, стремительном, потому что только определённые поступки, в череде дел, могут сделать из оболтуса нормального, ответственного человека, серьёзного, авторитетного мужика.
– Как ты живёшь сейчас, так и будешь жить всегда. – Он вынес себе приговор.
Они почти никуда не ходили вместе. Постоянный круг, по которому двигались – работа, магазин, общага, кровать, жаркое, беспокойное забытьё в бледном размыве начинающегося дня, и снова – работа… и снова по кругу.
* * *
Как избавления, повестки ждал со дня на день.
Он проснулся в густом настое осеннего аромата. На тумбочке лежали краснобокие, большие яблоки. Много. Её родители передали с оказией. Что-то ещё вкусное, домашнее. Банки варенья в бумажных косынках, резиночных перевязках, кособокие надписи карандашом для памяти.
Яблоки лежали с вечера. Он задохнулся ароматом жизни, словно проглотил большую порцию вкусного напитка и, чтобы не поперхнуться, дыхание придержал. Подумал:
– Она сама, её кровать, это место, где меня пожалеют, приголубят, хотя я и не достоин, и уже не мальчик, так рано уехавший из своего пыльного промышленного городка, из дома, от родительской опеки. Я тянусь к этому, хоть и полувокзальному, общажному подобию уюта. И стесняюсь, понимаю, что она догадывается об этом. Видит и чувствует мою слабость и незащищённость именно здесь, а я от этого становлюсь жёстче и циничнее, злее, и хочется грубить чтобы избавиться от этой слабости при ней.
– Ты что? – услышала, как он сдержал дыхание.
– Она сама, её кровать, это место, где меня пожалеют, приголубят, хотя я и не достоин, и уже не мальчик, так рано уехавший из своего пыльного промышленного городка, из дома, от родительской опеки. Я тянусь к этому, хоть и полувокзальному, общажному подобию уюта. И стесняюсь, понимаю, что она догадывается об этом. Видит и чувствует мою слабость и незащищённость именно здесь, а я от этого становлюсь жёстче и циничнее, злее, и хочется грубить, чтобы избавиться.
Её родители передали с оказией, что-то вкусное, домашнее. Банки варенья в бумажных косынках, резиночных перевязках, кособокие надписи карандашом для памяти.
Яблоки лежали с вечера. Он задохнулся ароматом жизни, словно проглотил большую порцию вкусного напитка и, чтобы не поперхнуться, дыхание придержал.
– Ты что? – услышала, как он сдержал дыхание.
– Яблоки и женщина – библейский сюжет. Как пахнет яблоками. Мы лежим с тобой под древом познания. Будущие первые, вынужденные переселенцы. Голые, как тогда, но уже познавшие друг друга, и сколько вопросов сразу к себе, к тебе, к тому, что вокруг, что жизненно необходимо. Сколько всего бесполезного, даже учёные не могут точно сказать – зачем человеку смех, поцелуи, сны, суеверия… ковыряние в носу… волосы вот – на лобке. – Он коснулся ладошкой жёстких волос на бугорке Венеры. – Видишь – ты густо покраснела, даже в полумраке заметно, а зачем это всё дано людям? Детство – зачем… подростковое время тоже вот – зачем оно в бесконечной полосе детства?