Книга Бросок на Прагу - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неверно говорят, что человек рождается голеньким, без своего рисунка и своего характера — все это он потом приобретает в жизни, закаляет себя либо, напротив, выдерживает в тепличной водице, в парниковой духоте. Человек уже рождается с готовым характером, и перед ним стоит иная задача — не сломать либо, наоборот, сломать этот характер…
Подняв руку, Борисов ударил в снег локтем. С первого раза не пробил. Со второго тоже. Тогда он начал настойчиво колотить в твердую сталистую корку сугроба сгибом локтя, прикладывался рукой, кулаком, дышал слабо, надорванно, всасывал в себя засиненный воздух, выдерживал его во рту, потом глотал.
Раза два он задевал локтем за голову девушки и морщился от боли — не ей было больно, а ему, и это вызывало у Борисова неожиданные слезы, тут же примерзающие к векам. Вздохнул удовлетворенно и сник, когда пробил снег и освободил голову девушки — странно невесомую, словно бы высохшую, — видно было, что девушка долго не ела, держалась на последнем дыхании… Пальцами Борисов выскреб снег из ее глазниц, поморщился от мысли, что девушка все-таки мертва, раз снег не тает, но он был убежден, нутром своим, мозгом, костями чувствовал, что она еще жива, раздраженно помотал головой, сопротивляясь слабости и голоду, поднялся на ноги — нужно было идти.
Качнулся, теряя равновесие, завалился боком в сугроб, застонал со сжатыми зубами — так он не только девушку не спасет, но и себя погубит. Жалобно, просяще сгорбился — почудилось, что в темном, прорубленном сквозь сугроб проходе кто-то показался, во всяком случае, там раздался пронзительно-стекольный визг снега под подошвами, но проход был пуст, видать, человек нырнул в боковой лаз, ведущий к низкому, с нарядной голубой крышей дому, на которой почему-то не задерживался снег. Эта крыша каждый раз вызывала у Борисова ощущение досады, чего-то недоброго, была бы его воля, он снес бы ее топором — слишком уж праздничной, рождественски радостной она была, словно торт, украшенный цветными завитками масла — ох как эта праздничность и тортовое легкомыслие не соответствовали тому, что сейчас происходило в блокадном городе!
Значит, рассчитывать на помощь не приходится, надо справляться самому. Он перевернулся на живот, уперся обеими руками в сугроб, выгнулся, с хрипом выпуская воздух сквозь стиснутые зубы, отжался. Перед глазами вспыхнуло что-то оранжевое, гадко шевелящееся, похожее на большую медузу. Борисов закрыл глаза, думая, что медуза пропадет, но на черном фоне закрытых глаз она обозначилась еще ярче, четче, окоем и длинная студенисто-вялая ножка буквально искрились слепящим огнем, отзывались в ушах звоном. Борисов ткнулся головой в снег, выждал немного, сгорбившись в позе запятой, потом напрягся, оттолкнулся головой от сугроба и приподнялся.
От того, как он сейчас станет вести себя, будет медлить, поддаваться слабости и боли либо поспешит, постарается поскорее встать, зависит жизнь его самого и девушки, которую он захотел возвратить с того света на этот. Борисов замычал, сплюнул на снег клейкую тягучую слюну, схожую с киселем, выругался безгласно. Будь у него голос и силы, он не так бы выругался — длинно, смачно, с толком и чувством. Но сил на ругань не было. Борисов ухватил девушку под мышки, завалился назад, выдергивая ее из сугроба, выдернул, и эта маленькая победа добавила ему сил.
Задом, задом, спотыкаясь и заваливаясь на спину, втыкаясь лопатками в твердину снега, Борисов поволок девушку по проходу.
Дыхание его осекалось, губы рвались от мороза, зубы обжигало, в углах глаз быстро образовалась белая соленая намерзь, и надо было непременно остановиться, перевести дыхание, но Борисов не останавливался, мотал упрямо головой и двигался по проходу дальше.
Когда до дома оставалось всего ничего, он понял: не дойдет. И сам не дойдет, и девушку не дотащит. Даже если сейчас бросит ее — все равно не дойдет, сядет в сугроб, вмерзнет, как вмерзла эта синюшная худая девушка с запорошенными снегом глазницами. Застонал, не разжимая рта — не дай бог втиснется морозный воздух, опалит небо и язык, забьет глотку кляпом, остановился. Подождал немного, притиснулся лопатками к сугробу, ощутил свое тело от затылка до пальцев ног и содрогнулся невольно, застыдился самого себя — чувство стыда было сильнее чувства голода — слабак он. Плохо, унизительно быть человеком без мускулов — костью. Пусть с сочленениями и суставами, но все же костью.
И руки — сплошная кость, совсем нет мышц, посмотришь — на глазах слезы возникают, и ноги — кость, тело худое, рыбье, ребра огромные, обтянутые тонкой шелушащейся кожей, большие, коромыслом выпирающие ключицы, позвонки, которые, как патроны пулеметной ленты, можно пересчитать совершенно свободно, крупные скулы, под которые на манер воронок, втянулись щеки — ничего от былого Борисова. Такая худоба унизительна, а впрочем — и это повелось уже издавна, — на войне нет ничего унизительного, близость пустоглазой дамы с косой убирает разные условности, считавшиеся в иные времена обязательными и во многом упрощает человеческие отношения: Борисов напрасно стеснялся самого себя.
Рассудок подсказывал ему, что надо бросить девушку — все равно уже мертвая, ничто ей не поможет, ни одна медицина, даже если ее пытается оживить сам Бог, и еда ей уже не поможет, все, отъелась бедняга, а самому — попытаться дойти до дома, докарябаться…
Но как? Как выкачать, выдрать себя из этого вязкого морозного воздуха, из серой стылости сугроба, из смертного мрака, в который он вляпался, как муха в кисель? Ему показалось, что ноги его отделились от тела, налились свинцом, стали страшно тяжелыми, чужими, руки тоже едва слушались его — даже если сейчас он захочет бросить девушку, то не бросит, просто не удастся — не разожмутся пальцы, руки отвердели и так же, как и ноги, отделились от Борисова. Он скрючился, растерянно поглядел по сторонам: как же так? — сморщился, собрал остатки сил, попробовал сделать еще хотя бы один шаг, попятиться, но куда там? — только вдавился спиною в сугроб, почувствовал, что примерз к нему. Без чьей-либо помощи уже ни за что не оторваться.
Морозный ветер, принесшийся из длинного темного коридора, опалил лицо, словно огнем, выжег куски ткани в ватном пальто, костерным севом прошелся по воротнику, припек щеки. От собственного бессилия Борисов чуть не заплакал — никогда еще не чувствовал себя так пришибленно и слабо. Тяжелым колокольным гудом была наполнена голова, медуза, один раз возникнув перед глазами, теперь не исчезала и не думала исчезать, она лишь уменьшилась в размере и то потому, чтобы потесниться и дать место другой медузе — такой же вялой, отвратительной, с длинным нежным обсоском, выпрастывающимся из гриба-шляпки, и подрагивающими на манер лопушьего листа краями.
И место это, обычно наполненное людьми — по снеговым прорезям постоянно сновали разные дистрофики: кто за водой, кто проверить очередь в булочной, кто, достав талон в столовую, торопился съесть порцию супа с хряпой — мороженым капустным листом, кто выбирал место в снегу почище, не запятнанное струйками мочи, чтобы набить мерзлой крупкой чайник и поставить на буржуйку — тащиться за водой к невской проруби и выстаивать там уже не было сил, кто тащил на салазках либо на куске фанеры мертвого родственника к ближайшему госпиталю в надежде пристроить труп — в общем, всегда было движение, а сейчас будто бы все вымерли, все угасло в Ленинграде — ни людей, ни теней, ни живых, ни мертвых.