Книга Путешествие Ханумана на Лолланд - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потапов возразил:
– Как это выкинуть! Ебанись! Целую курицу выкинуть?
– О, если хочешь – забери и ешь сам! – сказал Ханни. – Бери, мне не жалко! Мне жить охота!
Тогда Потапов сказал, положив руку на курицу, как на Библию, глядя честными своими глазами в глаза Ханумана:
– Это давно было, в Сибири, мы с Иваном строили камин в одном доме. А дом был за городом. Дело было зимой. Завалило все снегом вокруг. Выбрались из дому. Смотрим – снега, бескрайние снега, до города или до ближайшего магазина не дойти, кругом сугробы выше головы. Мы съели все свои запасы в три дня. А снег падает. Нам не выбраться. Начался голод. Неделю ничего не ели, думали, сдохнем. Но однажды пришел к нам кот, старый, драный, рыжий кот. Иван его подманил, киса-киса; тот пошел к Ивану, а я уж его лопатой, и суп из него сварили. Два дня на этом супе продержались, и только соль и перец помогли отбить кошачий запах, потому как у них там железы какие-то, секреция какая-то, они ими метят территорию. Женя, объясни ему, про железы-то…
– Да ну вас к черту, садисты!
– Ну ты это зря, жизнь кота человеческой не чета, – обиделся Потапов.
– Да мне плевать! Ничего этого слышать не хочу, понял! Может быть, я тоже бы в такой ситуации кота съел, только никогда бы после не стал об этом рассказывать, понял?!
– Ладно, проехали… Так вот, в перце сила. Давай с чили и карри эту курицу сделаем и съедим!
Хануман потер подбородок и сказал: “Yeah technically it’s possible”[43], но добавил, что даже если мы отобьем вкус, от этого курица не станет свежей, и поэтому если яды выделились, они никуда не исчезнут, но можно попробовать.
Они еще и чесноком ее нашпиговали, варили, жарили, парили, чего только ни делали, но запах, казалось, только возрастал. Чем больше ее обрабатывали, тем больше она воняла. И меня осенило: воняет-то курица в точности, как мои проклятые ноги! Ох и плохо ж мне стало от этого понимания!
Стали есть; мне тоже хотелось есть, страшно хотелось есть, но я не мог преодолеть тошнотворных спазмов в желудке, которые появлялись, как только я представлял, что съем хотя бы кусочек этой протухшей курицы. А они ели все смелее, смелее, и уже с довольным почавкиваньем. Глядя на них, хотелось есть еще больше, пусть с отравой, но есть. И тогда я все-таки согласился съесть немного…
Потом я долго лежал, потел, прислушивался к ощущениям в желудке, точно съел не курочку, а мексиканский гриб; лежал, ожидая, что вот сейчас мне станет худо… И точно, через час я так себя замучил мыслями, что я непременно должен был отравиться, что мне стало плохо. Никому плохо не стало, одному мне стало плохо. Да так, что поднялась температура. А потом я блевал. С кровью. Ох, как плохо мне было! Но зато как хорошо мне было, когда я впивался в крылышко, зажмурив глаза! Становилось так легко, так тепло, так домом веяло… Только перца снова было слишком много, так много, что не чувствовалось вкуса совсем. И слава Богу, что вкуса не чувствовалось, на то и перца было много, чтоб вкуса не чувствовалось. Потому как если б вкус не забили, то никто есть ту курицу не смог бы вообще.
Ну а мне после сказали с укором, уже потом, когда я проблевался, сказали:
– Стоило ли жрать тогда вообще, если все выблевал? Перевел только продукт!
И смотрели на меня такими голодными глазами; как на бедного Ричарда Паркера, перед тем как заживо съели его.
Иван и Потапов стали регулярно ездить за бутылками. Но так как Михаилу надо было кормить семью (он все еще продолжал отдавать деньги за машину грузинам), то нам с бутылок ничего не перепадало. Почти ничего, ничего, кроме молока и чая, который Иван регулярно воровал. По пути он чего-нибудь прихватывал в контейнере. Иногда бывала картошка; и Хануман жарил картошку с луком, посыпая обильно черным и красным перцем; делал свой чай с молоком и сахаром; так мы жили.
По утрам по-прежнему были молитвы мусульман, шарканье, вода, крики за стенкой.
Бедный ребенок, думал я, бедная девочка. Ведь, по сути дела, она же взаперти там сидит и ничего не видит. Сколько ей было лет? Шесть? Привезли ее из какой-то российской глубинки; неизвестно, как они там жили. Судя по тому, что Потапов говорил, – а человек не может всегда врать, его тянет поговорить, особенно после того, как покурит, и правда тогда сквозит в его вранье, – жили они в самых разных местах. Была у его жены какая-то общага, в которой она жила после того, как ушла из своей семьи, потому как мачеха ее задолбала, издевалась по-страшному, ее изнасиловал сводный брат, так сказал Потапов, и она ушла. Работала сперва швеей, потом в какой-то пекарне, чебуречной, всюду помаленьку, завелся парень, сидевший, шоферил, развозил те же чебуреки, наверное, родила от него; пока носила, его убили: дружки, за старое, или не поделили чего, или из принципа, или запятнал воровскую честь; и вот эта Лиза, ребенок убитого человека, теперь была во власти этого деспота.
– У девочки очень плохой аппетит, – жаловался Потапов. – Не знаю, что делать, что ей готовить. Каши она не ест. Да и понятное дело, каши тут такие херовые, что даже собаку не станешь такой кормить. Мясо не может видеть. Иногда картошку жареную поклюет самую малость, а так только сладкое. Мы когда на даче жили, дача Ивана была, ну мы вместе жили, и холодно было, и жрать было нечего, и однажды остался один лук. Так я лук сварил, и мы этот лук, как буратины, съели. И вот тот лук она ела, ох как хорошо она тот лук ела! Да… А тут все есть: жри не хочу! А она пиццу не ест, котлеты не ест, сосиски, она сосиски за диванчик выбрасывает! Мы убирали комнату и нашли целые залежи пищи. То же самое было и на даче под Москвой. У нас крысы завелись из-за нее. А крысы – это не шутка! Они же ухо могут отгрызть у сонного человека! А ребенка вообще задушить может, такая вот крыса, ты что! А там вот такие были!
Я злился на него, потому что этот урод все это говорил, защищая себя. Он себя ж выгораживал, объясняя свою тиранию, свои издевательства над ребенком. А также саму ситуацию, весь этот лагерный ужас. То положение, в которое он всю свою семью поставил. Саму эту дыру, в которую сам залез и семью за собой втащил. Все это оправдывал он заботой о семье. Поворачивал так, что он, мол, воспитывает и заботится о девочке, воспитывает. Воспитание! А то, что он при этом прикладывался, доходя до насилия, так то только ей же на пользу, видите ли. Он видел в моих глазах осуждение; но я никогда ничего ему не говорил. Мне было плевать на эту Лизу, потому что я думал только о том, что по утрам я хочу спать. Спать, а не слушать эти его крики, рычание и ее вой. Я спать хочу. Я думал о себе. Почему нельзя в другое время воспитывать ребенка? Меня нисколько не тревожило то, что он издевается над ней; я тоже уже начинал ее ненавидеть. Потому что из-за нее я терзался и не мог уснуть. Я просто сказал ему, что он не должен орать на ребенка. Посоветовал ему сходить к сестре; получит номерок к врачу и поговорит с врачом. Может, что-то придумают, может, даже дадут какую-то диету или начнут что-то бесплатно выдавать!