Книга Мост через Лету - Юрий Гальперин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчание мое не было согласием. Оно не могло означать согласия, но могло быть принято за согласие. И казалось, этого достаточно вполне — под ее ласками молчать было легко. Но я ждал, когда меня оставят.
— Мы вместе, — повторяла она, — теперь, всегда… Вечные слова, затертые в литературном обиходе, — в ее произношении они вновь обретали невинность. В изгибах ее языка восстанавливался первоначальный смысл. Для меня слова эти были скомпрометированы и обесценены, захватаны липкими пальцами в случайных употреблениях.
Как литератору, мне было известно: ничто не стоит так дешево, как слово. Я еще не знал: ничто так дорого не обходится.
Встревоженный звучанием напева: любовь, мой милый, навсегда, — не разобрал я, не заметил, что в интонациях ее не сквозило ни отзвука, ни даже оттенка матримониальности. Никто на меня прав не предъявлял. Я не вслушивался в ее слова и, пропуская мимо ласковый смысл ее жестов, одновременно не позволял себе погрузиться в собственную глубину, учитывал риск обнаружить в себе, наткнуться на нечто новое, только что зародившееся и еще целое (нерасщепленное пока!). Как будто и не было рядом этой девушки из французского фильма, я кроил, строил ситуацию по правилам литературного искусства и подлого опыта.
Инстинктивно я предощущал, что признание сегодняшнего исключительным — опасный прокол. За этим признанием неизбежно следовало возвращение в сферу естественных чувств, где нет места боязни банальности, ибо что может быть банальней такой боязни. Неминуемый облом прикрыл бы все дорогой ценой многих компромиссов заполученные возможности — утром за столом рука не поднимется дописать сценарий или другую подобную муру. Из этого признания последовательно выходило, что я должен отказаться от сучьего средства обеспечения собственной беспечности. Прощай, духовный комфорт — сытая грусть.
Я понял.
Это было означено не словом, а острым, запрятанным внутрь, рефлекторным испугом. В ту секунду, когда я просек всю прекрасную нашу предрассветную ситуацию, — я вздрогнул.
Я вздрогнул под ласками (она отодвинулась, словно бы догадалась) и в следующий момент уже знал: надо уходить.
Уйти — высокое искусство. Я славлю лаконичную арию захлопнутой двери: парадного, троллейбуса, другой комнаты, уборной, наконец. Да здравствует мгновенная свобода!
Потом, на смену, явится тоска. Смятение. Начнутся сожаления, попытки реставрировать разрыв, возвратить опрометчивое слово, охватит душу пустота, но пусть: все это потом. А первый миг — звездный. Ради него одного стоит уйти, чтобы хоть на секунду вернуться к естественной сути бытия — радикальному одиночеству.
Простите мне умные слова, я грешил ими и на предыдущих страницах, и на последующих они неизбежны: на то воля автора — она определила манеру выражения, стиль, язык персонажей, в котором терминология неотделима от жаргона, — как живем, так и говорим.
Что же до расставания, то прощаясь, даже навсегда с любимой, я неизменно испытывал сиюминутную невесомость, эту сладкую иллюзию свободы, подлинный вкус которой горек, непередаваем и не поддается описанию, — легкость сладкой свободы на миг, когда еще минуту назад немыслимым казалось разлучиться, и вот последнее прости и поцелуй, и затворилась дверь, и ноги ведут вниз по лестнице свободно, едва ли не вприпрыжку, и поразительная раскованность, и веселый свист.
А еще, перед автоматическими створками на станции метро: двери закрываются с лязгом — поезд ушел и унес все сомнения и соблазны, ты отворачиваешься, и тебе принадлежит ночь подземелья в мерцающем мареве плафонов. Пустота проникает в душу, не оставляя места сожалениям. Слабеет, трепыхается сердце. Пустота заразительна. Ты идешь сквозь нее и ни в ком не нуждаешься. Уходя, оставляешь. Боль утраты — ощущение жизни. Только тратить, терять и означает жить.
Еще мы держались за руки, еще тесно прижимались, осторожно ступая в темноте по едва видимой, с трудом различимой тропинке. Сюда мы шли с удивительной уверенностью, а теперь возвращались, спотыкаясь.
* * *
В тот момент с прозрачной отчетливостью я понимал, что ненавижу свою работу. Мне вдруг стали ясны затемненные глубины положений экономической теории Маркса об отчуждении производителя от основных средств производства. От своего труда. Причиной был характер, который в последнее время приобрела моя трудовая (литературная) деятельность. И я не в силах был отодвинуть нависшую угрозу угнетения, не представлял, как это — что-то переменить.
Казалось, чего же проще: откажись, оставь, смахни со стола, и конец проблемам. Узлы предпочтительней рубить. Но аванс, полученный и частью уже истраченный, обязывал. Возвратить деньги я мог только ценой подобной же литературной поденщины. Кроме того, заполучить такую работу тоже не просто — конкурентов, готовых на любые услуги и за меньшую плату, более чем достаточно.
Все это я знал и ни на что не надеялся. Разве лишь на то, что однажды (осмелюсь предположить) автор переместит меня в иной мир, там можно будет заниматься милым сердцу делом, безбоязненно следовать благородным побуждениям. Тогда моя сегодняшняя ситуация покажется в некотором смысле более абсурдной, чем трагичной. По-видимому, происходит это из-за разницы восприятий, из-за разности миров. И, наверное, нет ничего удивительного, что человеку вне ситуации трагедия представляется абсурдом. В ситуации же абсурд трагичен. Я был в ситуации. И сомневаюсь, чтобы удалось мне с честью из нее выпутаться, если бы не автор, который обязан различать нюансы и находить выход. Он мог бы поместить меня в мир, где ничего похожего не может случиться. Но наш автор себе на уме и (позволю заметить) кое-что смыслит в механике этой — не так уж он прост. Я говорю наш, потому что и вас он тоже создает, дорогие читатели. Для него не важно, что вы есть по сути, — он общается со своими представлениями. Обращаясь к вам, он вас как-то представляет себе. И не имеет значения, что вы там такое на самом деле и что это такое на самом деле.
Итак, утром я должен был проснуться со свежей головой, сесть работать. Для этого надо было сплавить Марину, сдать с рук на руки, передать на хранение, лучше кому-нибудь из друзей, но, как нарочно, подходящего утешителя брошенных женщин не попадалось. Одинокие приятели, готовые подсобить в таком деле, пьяные лежали вповалку или в тоске разбрелись по лесу. Я готов был объяснить удивительное это отсутствие охотника на чужую девушку колдовством.
— Не надо, — сказала она, как будто что-то поняла в моей затее (а если колдовство, то ведь поняла!).
Если колдовство?.. — повторял я про себя в испуге. От безысходности, словно заслоняясь крестным знамением от нечистой силы, налил полный стакан. Водка, я точно знал, выручает. Она лечит от чар. Верный и доступный способ самоустранения.
После второго стакана водка потекла из носа. Я допускаю, что это произошло вследствие воздействия заговора, предназначенного отвратить меня от алкоголя. Но долгий опыт литературной действительности нелегко перешебить. С наскоку его ни гипнозом, ни аутотренингом, а уж колдовством и подавно не возьмешь. Марина, ее лицо в размытых контурах проплыло близко. Виноватые глаза испуганно останавливали меня. Я понял. Но, встретившись со мной взглядом, и она что-то поняла и оставила свои усилия. Смысл рассеялся. Глаза сделались пустыми, бессмысленно красивыми: в зрачках качались отблески костра.