Книга Содом и Гоморра - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды ей не повезло: когда она бродила в окрестностях Бальбека и ей особенно хотелось побыть одной, она встретила даму из Комбре и ее дочерей. Кажется, ее звали г-жа Пуссен. Но мы дали ей прозвище «Ты расскажешь мне об этом во всех подробностях», оттого что, предостерегая дочерей от болезней, какие они могли себе нажить, она всякий раз повторяла одно и то же, – так, например, если дочь терла себе глаз, она говорила: «Смотри, натрешь себе хорошенькое воспаленьице – тогда расскажешь мне об этом во всех подробностях». Маме она еще издали начала отвешивать медленные, скорбные поклоны, но не потому, чтобы она действительно сочувствовала маме, а потому, что так ее в детстве учили кланяться. В Комбре она жила довольно уединенно, в глубине огромного сада, и все ей казалось недостаточно нежным, вот почему она предпочитала употреблять слова и даже собственные имена в ласкательной форме. Она полагала, что название «ложка» для той серебряной вещицы, которой она разливала сиропы, – это название грубое, и говорила: «ложечка»; ей показалось бы оскорбительным для сладостного певца Телемака, если бы она произносила его фамилию твердо: «Фенелон[157]», как произносил я – произносил со знанием дела (ведь любимым моим другом был самый умный, добрый, милый человек, которого не могли забыть все, кто только его знал: Бертран де Фенелон), и она всегда выговаривала: «Фенелонь» – ей хотелось смягчить окончание. Зять г-жи Пуссен, человек не с такой нежной душой, фамилию которого я запамятовал, комбрейский нотариус, в один прекрасный день присвоил всю кассу, и по его милости мой дядя, например, лишился довольно крупной суммы. Однако большинство комбрейцев находилось в прекрасных отношениях с другими членами семьи Пуссен, и к охлаждению это не привело – все только жалели г-жу Пуссен. Она никого не принимала, но каждый, кто проходил мимо ее сада, останавливался, чтобы полюбоваться только густою листвой, оттого что ничего другого сквозь нее нельзя было разглядеть. Г-жа Пуссен почти не мешала нам в Бальбеке; я встретил ее только однажды и как раз когда она говорила дочери, кусавшей ногти: «Смотри, будет у тебя хорошенькая ногтоеда – тогда расскажешь мне во всех подробностях».
Пока мама читала на пляже, я оставался в номере. Вспоминал конец жизни бабушки и все с ним связанное, вспоминал входную дверь, остававшуюся отворенной до тех пор, пока не вышла бабушка, собравшаяся вместе со мной на свою последнюю прогулку. По сравнению с этим остальной мир представлялся мне почти призрачным – он был весь отравлен моей душевной болью. Наконец моя мать потребовала, чтобы я вышел погулять. Но на каждом шагу что-то мною забытое во внешнем виде казино, улицы, по которой я в первый вечер, в ожидании бабушки, дошел до памятника Дюге-Труэну,[158]меня останавливало, точно ветер, с которым невозможно сладить, и не пускало дальше; чтобы ничего не видеть вокруг себя, я смотрел под ноги Сделав над собой некоторое усилие, я повернул обратно в отель, в отель, где, сколько бы я ни ждал, – в чем у меня не оставалось никаких сомнений – я теперь бы уже не нашел бабушку, как нашел ее когда-то, в первый вечер по приезде. Я вышел из своего номера в первый раз, поэтому множество слуг, которых я еще не видел, смотрело на меня с любопытством. У самой входной двери молодой посыльный, увидев меня, снял фуражку и сейчас же надел ее. Я решил, что Эме дал ему, как он выражался, «инструкцию» быть со мной почтительным. Но я тут же увидел, что посыльный снял фуражку и при виде другого человека, входившего в отель. Как потом выяснилось, этот молодой человек ничего не умел делать в жизни, кроме как снимать и надевать фуражку, но зато уж это у него выходило отлично. Поняв, что он ни к чему более не способен, а что тут он достиг совершенства, посыльный старался елико возможно чаще это проделывать, чем снискивал безмолвное, ни в чем себя не проявлявшее расположение останавливавшихся в отеле и заслужил большую симпатию швейцара, потому что швейцару вменялось в обязанность нанимать посыльных, но, пока ему не попался этот редкостный экземпляр, всех, кого он подыскивал, приходилось не позже как через неделю увольнять, к великому удивлению Эме. «Ведь от них же ничего не требуется, кроме как быть вежливым, – что ж тут трудного?» – говорил он. Кроме того, директору хотелось, чтобы у посыльных был «предстательный» вид, – очевидно, он путал «предстательный» и «представительный». Вид лужайки за гостиницей изменился: появились клумбы с цветами, экзотическое растение исчезло, исчез и посыльный, который тогда украшал вход в гостиницу гибким стеблем своего стана и необычным цветом волос. Он уехал с польской графиней, взявшей его к себе в секретари, – в данном случае он последовал примеру двух своих старших братьев и сестры-машинистки, которых, пленившись ими, похитили из отеля люди разных национальностей и обоего пола. Остался только младший брат, на которого никто не польстился, потому что он был косой. Когда польская графиня и покровители других его братьев останавливались в бальбекском отеле, он ликовал. Он завидовал братьям, но любил их, и, пока они жили в Бальбеке, он не скупился на изъявления братских чувств. Разве аббатиса Фонтевро[159]не покидала монахинь, чтобы воспользоваться гостеприимством Людовика XIV, которое он в это же самое время оказывал другой представительнице рода Мортемар – своей возлюбленной, г-же де Монтеспан? Посыльный жил в Бальбеке первый год; меня он не знал, но слышал, что старшие его товарищи обращаются ко мне: «Господин такой-то», и с первого же раза начал им подражать, получая видимое удовольствие – или оттого, что таким образом он обнаруживает осведомленность о человеке, который, как ему представлялось, пользуется известностью, или от сознания, что он подчиняется определенному правилу, и хотя еще за пять минут до этого он не имел о нем ни малейшего понятия, но соблюдать его он счел для себя необходимым. Я вполне понимал, что на некоторых могли действовать чары этого громадного роскошного отеля. Он возвышался точно театр, и снизу доверху его оживляли многочисленные статисты. Хотя проживавший в отеле представлял собой что-то вроде зрителя, все же он непрерывно принимал участие в представлении, и не так, как в некоторых театрах, где актеры вступают в общение с публикой в зрительном зале, а как если бы жизнь зрителя протекала среди великолепия сцены. В отель возвращался теннисист в белом фланелевом костюме, а на швейцаре, отдававшем ему письма, была синяя ливрея с серебряными галунами.