Книга Ироническая трилогия - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молю Бога, чтобы у них наладилось.
Я вздохнул:
– Мы зовем на помощь Бога, когда и слесаря не дозовешься. Им надо отдохнуть друг от друга.
Я нежно поцеловал ее в щеку. Ну почему это лучшей из нас выпала пиковая дама? Нет, не пойму. Ты, Господи, веси.
Я вышел на улицу. Духота. Я повернул на Большую Садовую. Мысли мои сбивались в кучу, наскакивали одна на другую.
Застолья становятся все тяжелей. А между тем – в первый день августа – ждет непосильное испытание. Отец уже объявил, что намерен отметить мои пятьдесят лет. Сбежать бы от этого торжества куда подальше, но невозможно. Нет, не могу я его обидеть. Он хвор, добивает восьмой десяток, наша разлука не за горами.
Сердце мое заскрипело, заныло и, чтобы унять колючую боль, я стал думать о юбилейном ужине. Будут, естественно, Павел Антонович с Розалией Карловной, сильно пожухшей, будет и еще одна дама. У Веры Антоновны есть приятельница, у приятельницы – племянница Алла, меня все упорнее с нею сводят. Ей около тридцати пяти, выглядит достаточно молодо. Успешно работает супервайзером.
Впервые я серьезно задумался. Свобода становится одиночеством. Похоже, с племянницей можно ужиться. Она не чрезмерно меня раздражает, спокойна, умеет себя держать. Смотрит как преданная буренушка. Возможно, моя судьба – супервайзер. Очень возможно. Ты, Господи, веси.
Я добрался до Триумфальной площади. Она утратила имя поэта, но памятник по-прежнему высился. Окаменевший трибун смотрел на уважаемых потомков. Всего тридцать лет с небольшим назад здесь декламировал Саня Випер свои зарифмованные призывы. А четырьмя годами раньше мы трое – я, он и Богушевич – спешили в шахматный клуб к Мельхиорову. Тогда еще век был в полной силе. Теперь он отбрасывает копыта. Но ими он многих еще достанет. Не век, а какая-то скотобойня. Попробуй увернись от него.
На углу, перед тем как свернуть направо, я оглянулся на Маяковского. Сколько извел он писчей бумаги, а все же добывал из руды строчки, которые не ржавеют. «Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость».
Шафрановый цвет неба истаивал. Вечер накатывал на столицу. Тверская врубила свои огни. Новый, почти незнакомый город незряче обтекал пешеходов.
маленький роман
1
Гражданка! Я любил. Любовь еще быть может. И вас любил, сограждане мои. Но, видно, мною век напрасно прожит. В ответ не удостоился любви. Лета мои, тяжелые, как камни, немало вас с усталых плеч стекло. О, зеркала проклятое стекло, не попадайся больше на глаза мне! Где жгучий яд моих зеленых глаз, так дивно схожих с майскою травою? Дождусь ли, чтоб взыграло ретивое? Дождусь ли, чтоб душа моя зажглась? Нет. Пусть мой черный клок на хладном лбу, покоя не нашедший в шевелюре, один, как парус. Он не просит бури. Все эти бури видел я в гробу. Все, что увидишь, рождает злость. Все не твое, чужое, издевка! Во всем недостача и переизбыток. Бывало, стоило перевернуть белый календарный листок, лишь убедиться, что март на дворе, и шут с ней, с геморройной погодкой – весна подступает неотвратимо. Теперь же март тебе ненавистен – видишь одно: зима огрызается. То гололедом, то грязным сугробом, то злобным инфекционным ветром. А между тем непременно найдется даже в такой омерзительный день какой-нибудь безутешный скиталец. Только поглубже зароешься в норку, а он уж вломился голодным зверем, он уж грызет свою добычу. Фигня, государи мои, фигня!
Георгий Подколзин сидел у Дьякова и патетически скулил:
– Боже мой, сколько было надежд! Там, в моем тихом дремотном Вельске, верилось – вот приеду в столицу, благо живет в ней брат моей матери, и, стало быть, я не буду бездомен, буду расти, буду учиться, стану хозяином своей жизни. Бедная мама меня отговаривала. Все видела и все прозревала. Но кто же слушает матерей? Однажды сел в поезд и уехал.
Подколзин вскочил, забегал по комнате. Темно-соломенные пряди словно посыпались в разные стороны.
– Стыдно сказать, но этот город заколдовал меня, как младенца. На все был готов, лишь бы стать москвичом! Не видел, где я живу, у кого, что мне достался угол за шкафом, что с дядей слова нельзя сказать – он только пьет и опохмеляется, и снова пьет, и так всякий день! Я все принимал, со всем мирился! Когда писал матери, точно садист, объяснял ей, что вот теперь-то я счастлив. И в самом деле, жил как в бреду, казалось, вот-вот, не сегодня, так завтра, и я скажу свое звучное слово…
У Подколзина был высокий тенор с потребностью перейти в фальцет. К длинному узкому лицу словно примерзло выражение тяжелой неизбывной обиды. В дурно выбритом задранном подбородке странным образом сочетались вызов, заносчивость и растерянность. Дьяков подумал, что он походит на плохо взнузданного коня.
Сам Яков Дьяков, пока его гость носился по комнате, мирно трапезничал. Со вкусом отхлебывал из стаканчика сорокаградусное зелье на укропе и чесноке, заедая его лучком с рыбешкой непроясненного происхождения. Хлеб, извлеченный из духовки, соприкасаясь с клыками Дьякова, каждый раз издавал мелодичный хруст.
Хоть ужин и выглядел холостяцким, скорее – экспромтом на скорую руку, стол был заботливо сервирован. И вообще квартирка Дьякова ни в коей мере не напоминала запущенный кров одинокого волка. Возможно, хозяину помогали неведомые женские руки, возможно, он сам следил за жильем взыскательным придирчивым зраком, но все тут было удобно, опрятно, ухоженно, как английский газон.
– Ну, слава богу, – сказал Яков Дьяков, – побольше бы таких вечеров. Сначала он вспомнил вельское детство – зимой носил он валенки, а летом был босой, – потом добрался до мегаполиса и трогательных сыновних посланий. «Ты еще жива, моя мамуся? Да, нерегулярно я пишу. Все путем, по-прежнему учуся, с любимой девушкой на лекции хожу». Можешь не продолжать, Егорий. Звучного слова ему захотелось… Не наглотался он звучных слов…
Яков Дьяков был зеленоглаз, горбонос, черный клок на покатом лбу, словно прислушиваясь к его речи, то взлетал, то возвращался обратно.
– Девушка предпочла мне другого, – мрачно проговорил Подколзин.
– В самом деле? Мерзавка. А как ее звали?
– Тася.
– Ах, Тася. Само собой. У этих дев других имен не бывает.
– У тебя нет святого, – сказал Подколзин.
– Есть эстетическое начало. Тоже на каждом углу не валяется. Слушай, присядь и составь компанию. Сколько можно тебя приглашать?
– Неужели ты не можешь общаться без этой приправы? Совсем как мой дядя, – укоризненно произнес Подколзин. – Между прочим, я от него и сбежал из-за того, что он был невменяем.
– Это сравнение некорректно, – мягко возразил Яков Дьяков. – Твой дядя, которого я уважаю как человека единственной страсти, лыка не вяжет, в то время как я способен производить концепты. Чокнемся за твое здоровье.
– Не стану я пить! – вскричал Подколзин и тут же нервно хлебнул из стаканчика. – Не стану я пить! – повторил он твердо, не замечая несоответствия слова и дела, – проще всего ослепнуть, оглохнуть, не ощущать. Сознательно помрачить свой разум. Уж если я решился на исповедь, то не хочу, чтоб ее принимали за бред нетрезвого человека.