Книга Моление о Мирелле - Эушен Шульгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, ну, золотой мой, успокойся, мы пока не знаем. Может, это просто чудовищная температура, и она сойдет сама так же неожиданно, как началась.
— A dottore Берци?
— Доктор Берци?
— Да, зачем пришел dottore Берци, если это обычное Джуглиево недомогание?
— О нет, к сожалению, это не имеет никакого отношения к еде. — Мама гладила, гладила меня по голове. Так приятно — и страшно. Я снова увидел отца за столом с пасьянсом, бегающие глазки Берци, красный свет. Лампу прикрыли полотенцем.
«Помнить все!» Кто это сказал, когда? Меня эти слова парализуют. Ампула. Ампула. Рана увеличивается, горит и саднит. «Забыто, забыто, назад не вернется». А это чье? Мое? «Бледное дитя лежит в постели…» Нет, не желаю! Бее вокруг меня кишмя кишит обрывками фраз. Куда идти? Через стену не перелезть. Она ощерилась на меня своими острющими зубами. Но отсюда, с дерева, можно хотя бы заглянуть за нее. Здесь, в самой дальней, нижней части парка, я никогда не бывал. Тут и «бешеные» не страшны.
Но «бешеных» не видно. Вообще ни души. Я сижу на оливковом дереве, почти сливаясь с ним. А внизу — в пансионате — лежит Малыш.
— Фредрик, пойди поиграй на улице!
Dottore Берци был уже у кровати, когда спохватились выставить меня вон. Тетя уехала в Пизу утренним поездом. Мы должны постоянно держать ее в курсе событий. Если потребуется, она приедет. Таков договор.
40,6 с утра пораньше.
Но у детей температура часто зашкаливает. Как жаровня.
Воздух сырой, он холодит лицо. По ту сторону стены: оливковая роща. Виноградники. Вишневый сад. Грядки. Большие листья цвета морской волны. Высокие шапки темно-изумрудных листьев. Обтрепанные фиолетовые листья. Светло-зеленые кисейные веточки. Один, два, три, четыре… двадцать семь кипарисов. Земля. Что сейчас важно? Выздороветь Малышу. Как? К кому идти со своими подношениями?
Мама, у меня ножки сводит!
И как он стискивает пальцы и разжимает, стискивает, стискивает, разжимает. Что-то у меня совершенно мокрая физиономия.
И щекотится в животе.
На дерево за домом забралась туча немецких солдат, в шлемах и со всем, что полагается, и провожали взглядом каждый кусок, что они отправляли в рот.
Я вижу картинку так ясно, точно все это было со мной. Может, было?
— Война, овощей почти не было. Иногда старая картошка да капуста, от которой только болел живот.
— Kardialgi, — сказала тетя. Слово специально для игры. Так откуда это во мне?
Мама встречает меня у трамвая. Весна. Куда ни ступи, всюду бурлят ручейки. Раскисшие дороги. Она простояла на остановке «всю жизнь». Трамвай за трамваем вытряхивали своих пассажиров и семенили дальше. Я чувствую, как у мамы беспокойством сводит живот. Когда я наконец-то появился, мама сдернула меня с сиденья и встряхнула:
— Фредрик, что это такое, где ты был?
Всю дорогу до дома я объяснял, почему я опоздал. «Мам, знаешь, а на самом деле — сейчас я тебе расскажу, крест на пузе, не сойти мне с этого места, так и было». Все новые и новые версии. А как мне еще было выкручиваться? Она молчала, так и не сказала ни слова!
Наш дом сдали. В детской, в кроватке Малыша, резвятся отпрыски квартирантов. Наверно, там снег выпал. Да, снег наверняка уж лег.
Я вытянул руку, и первые редкие снежинки пощекотали ладошку, точно снег провел перышком. Я снял жокейку — она оказалась белой. Затылок уперся в чешуйчатую кожу ствола. Искрящаяся снежная пудра, оседающая на холмах под Сан-Джимигнано, священник, скрючившийся, семенит куда-то весь в черном…
Синьора Касадео нашлась наверху, в своей комнате. Увидев меня, хлюпнула носом. Из меховой горы торчало только бледное лицо и пальцы. Она ушла в работу с головой. Впилась в нее. Вокруг нее на полу три, четыре, пять подносов с раскаленными углями. Таращатся своими горящими глазами.
— Федерико, бедняжечка, — запричитала она, и в груди у меня все закаменело.
— Как дела? Как дела? Несчастный малютка Ленико! Ох-хо-хох.
Мелькала взад-вперед игла, из глаз текло. Струились рыжие волосы, перекатывались через меховой порожек и текли вниз по спине.
— У меня аллергия на мех, настоящая, — как-то обронила синьора. — Посмотри, глаза вечно слезятся. Я их и промывала, и смазывала, все без толку. Ну не смех? Скорняк, а на мех аллергия!
— Знаем мы, на кого у нее аллергия, — язвил отец. Попугайчики мерзли в своей клетке.
— Федерико, иди сюда, — позвала Анна-Мария. Дверь в ее комнату полуоткрыта. У нее такой вид, точно она поджидала меня. Среди вороха шелка и кружев, в нимбе солнечного света. Одно бедро выдалось вперед, плечо оголилось. Сахарные губки облипли круглую конфетку. Она протянула мне коробку.
— Иди, иди, amore mio, поешь шоколадку. — Но за стеной заплакал Малыш.
В вестибюле — синьоры Малеоноцци и Браццаоло. Обе квохчут, бьют крыльями, стараясь удержать меня, — охота свеженьких новостей.
— Бедный, бедный Федерико. — А лица скорбят о предстоящей утрате. Изголодавшись, они жаждали утвердиться в своих худших опасениях. В дверях своих покоев возникла patrona.
Я сбежал в парк.
Я нарисую все, как запомнил. Проведу карандашом и — как знать — возьму и сотру.
Поверх эвкалиптовых крон читается крыша Зингони. Затирать можно и финиковой метелкой. И снег мне на подмогу. Он припорошил все дороги сюда. Как по заказу — старается изо всех сил. Ему солоно приходится тут, он здесь новенький. Но, мне кажется, выходит неплохо. Давай, снежок, забивайся во все закоулки, затуши все. И жар…
Вещь за вещью я скидываю все свое на землю: шарф, куртка, свитер, рубашка, ботинки, носки, штаны, майка, теплые подштанники. Сижу на сучке в одних трусах, на голове тарелкой пластается жокейка. Снег плющится о кожу, течет по мне. Зажмурился и стиснул зубы, чтоб не знобиться. Ну что, добились своего?
Качает. Взад-вперед, взад-вперед. Надо ж — так — замерзнуть! Дерево дрожит и трясется, земля под ним ходит ходуном с ним вместе, ветки закручиваются, закручиваются и отрываются, тычутся и растворяются, что-то колется, щекочется — оно жесткое и мокрое-премокрое, вода. Что происходит? В меня вцепилось дерево. Да врешь! Нет, правда, что-то вливается в меня, волочит, меня несут. Значит, меня нашли.
— Они меня скинули, — захныкал я и закрыл глаза.
В ответ утробный, бессловесный рык и тошнотворная вонь. Смесь пота, мочи, блевотины — и чеснока.
— Чего пристаете? — обиделся я. Открыл глаза и уперся в кустистую растительность. Из нее высверливались круглые, шалые глаза. Знаем, знаем это бред. Хотел горячку — и получил. И не мерзнешь ты, а пылаешь.
— Жар! Не уймусь, пока не дотру до жара!
Я застонал, все тело жжет и ломит. Всполохами мелькнули горшки, корыто, и все опять заволокло полотенце. Лаура терла меня изо всех сил. Их было немало.