Книга Горький мед любви - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда нам попадались деревушки, приютившиеся под высокими пальмами, с овальными, крытыми тростником хижинами и серьезными таитянами, сидящими у порога и погруженными в свою вечную задумчивость, с татуированными стариками, неподвижными, как статуи, — фантастический и дикий мир!
На полпути к Папеурири, в округе Мароа Рарагю ждало удивительное открытие. Мы нашли большую пещеру, полную птиц. Целые колонии серых ласточек облепили своими гнездами все стены пещеры. Испуганные нашим появлением птицы взлетели, издавая пронзительные крики.
В прежние времена таитяне считали ласточек душами умерших; для Рарагю же они были только птицами. Она никогда не видела столько птиц и охотно простояла бы здесь целый день, слушая их пение.
В небольшом расстоянии от округа Папеурири мы увидели идущих нам навстречу Тиауи и Тегаро. Они ужасно нам обрадовались — сильные проявления восторга при встрече с друзьями весьма присущи таитянам.
Оба юных аборигена еще справляли медовый месяц. Они были очень милы и гостеприимны. Их опрятная хижина ничем не отличалась от всех таитянских хижин. Для нас была приготовлена большая кровать, покрытая белыми циновками и окруженная туземными занавесками из коры хлопчатника.
Нас приняли в Папеурири с большим почетом, и мы провели здесь несколько очень веселых дней. Но по вечерам было скучно, и я чувствовал одиночество. Ночью, когда раздавался жалобный звук тростниковых флейт или зловещий рев раковин, я думал, как далеко меня забросило от родины, и сердце сжимала тоска.
Тиауи давала в нашу честь великолепные обеды, на которые приглашалось все население деревни. За обедами подавали праздничные блюда — маленьких свиней, зажаренных целиком в земле, разнообразные фрукты. Затем следовали танцы и прекрасное пение.
Я путешествовал в таитянском костюме, с голыми руками и ногами, одетый только в белую рубашку и парео. Ничто не мешало мне порой чувствовать себя туземцем, и я действительно хотел им быть. Я завидовал спокойному счастью наших друзей — Тиауи и Тегаро. Рарагю в своем привычном окружении была еще милее и естественнее; в ней пробудилась прежняя веселая девочка с ручья Апире. И я в первый раз подумал о том, как хорошо было бы жить с такой молоденькой женой в глуши, на одном из отдаленных островов, оставить свет, умереть для всех и сохранить ее такой, какой я ее любил, — забавной и дикой, со всей ее свежестью и наивностью.
1872 год был одним из лучших в Папеэте. Никогда еще здесь не было столько празднеств, танцев и amuramo.
Вечером начиналось веселье. Наступала ночь, и удары там-тама созывали таитянок на упа-упа; они собирались, распустив волосы по плечам, еле прикрыв тела кисейной туникой, — и начиналась бешеная, сладострастная пляска, длившаяся нередко до самого утра.
Помаре допускала эти сатурналии прошлого, которые тщетно пытался запретить не один губернатор — они забавляли маленькую принцессу, чахнувшую с каждым днем, несмотря на все старания остановить развитие болезни.
Празднества эти происходили, чаще всего, перед дворцом королевы и на них присутствовали все женщины Папеэте. Королева и принцессы выходили из своего жилища и в небрежных позах ложились на циновки. Таитянки хлопали в ладоши и пели. Все они по очереди исполняли свой танец; а музыка, сначала медленная, ускорялась и становилась бешеной. Вдруг усталая танцовщица останавливалась по громкому удару барабана, и ее сменяла другая, превосходя предыдущую бесстыдством.
Девушки Помоту танцевали в своем кругу, соперничая с таитянками. Со странными венками из датур на голове, растрепанные, они плясали с еще большей страстью, быстро и своеобразно, но так красиво, что затмевали таитянок.
Рарагю обожала эти зрелища, которые жгли ей кровь, но она никогда не принимала участия в танцах. Она наряжалась, как и все прочие, распускала по плечам свои тяжелые волосы и надевала на голову венок из редких цветов, а потом долгими часами сидела рядом со мной на ступеньках дворца, молчаливо наблюдая.
Мы были как в огне. И возвращались в нашу хижину опьяненными этим праздником, полными необычных впечатлений. В эти вечера Рарагю становилась совсем другой. Упа-упа пробуждала в глубине ее души лихорадочное сладострастие.
Рарагю ходила в национальном костюме — тунике, называемой «tapa». Ее одежда со шлейфом отличалась почти европейским изяществом. Она уже различала покрой рукавов и корсажа — хорош ли он, или нет; одним словом, стала сведущей, кокетливой особой. Днем она надевала почти совсем на глаза широкую шляпу из белой тонкой соломы, плоскую тулью которой украшала венком живых листьев или цветов.
Живя в городе, она побелела, и многие из «темногрудых андалузок» были смуглее моей жены, так что, если бы не легкая татуировка на лбу, которая мне так нравилась и над которой многие смеялись, ее можно было бы принять за молодую белую девушку. Но временами ее кожа принимала медно-красный оттенок, присущий маори, родственным краснокожим американцам.
Для жителей Папеэте она была умной и безукоризненной женой Лоти, и на губернаторских вечерах королева, протягивая мне руку, спрашивала:
— Лоти, как поживает Рарагю?
Ее замечали на улицах. Приезжие провинциалы узнавали ее имя и восхищались выразительностью ее глаз, ее нежным профилем и роскошными волосами. Она стала женственнее, ее прекрасная фигура сформировалась и округлилась. Но глаза иногда были обведены синими кругами, и временами ее бил сухой кашель.
В нравственном отношении она так быстро менялась, что трудно было уследить. Она настолько развилась, что теперь любила, когда я называл ее «маленькой дикаркой», зная, что мне это нравится и что она ничего не выиграет от подражания белым женщинам. Усердно читая Библию, она приходила в экстаз от Евангелия, отдаваясь пламенной, мистической вере. Но сердце ее было полно противоречий, и каждый день она была другой.
Ей едва исполнилось пятнадцать лет; мысли ее были путаными и детскими, но юность придавала большую прелесть несвязности ее понятий. Насколько это было в моей власти, я учил ее хорошему, честному и доброму. Видит Бог, что ни одно слово, ни одно сомнение с моей стороны не поколебали ее наивную веру в добро и искупление и несмотря на то, что она была только моя любовница, я обращался с ней, как с женой.
Мой брат Джон большую часть времени проводил у нас; несколько европейских друзей с «Rendeer» заглядывали в нашу мирную хижину, и всем у нас было хорошо. Многие не понимали языка Таити, но нежный голосок и свежий смех Рарагю очаровывал и тех, кто не понимал его: все ее любили и оказывали ей такое же внимание, как белым женщинам.
Я уже давно бегло говорил на «местном» языке Таити, который так же походил на их настоящий язык, как арабский на французский; но я начал теперь свободно и правильно говорить на древнем наречии, и Помаре часто долго беседовала со мной. Рарагю и королева вдвоем помогали мне изучать этот исчезающий язык. Королева во время игры в экарте с удовольствием поправляла меня, в восторге от того, что я изучаю их язык. Я же с удовольствием расспрашивал о преданиях и обычаях прошлого. Она говорила хриплым басом, и от нее я услышал рассказы о древних временах, таинственных и теперь забытых, которые маори называют «Ночь». Слово «ро» на языке Таити означает одновременно ночь, темноту и ту легендарную эпоху, которую не помнят даже старики.