Книга Голем, русская версия - Андрей Левкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, — сказал я, — татуировка.
— То есть?
— Ну, когда ты пришла, сказала, что со мной татуировка не участвует.
— Да, примерно… то есть это не про то, что тебя все это вот только так касается. Это не так или уже не так. Про то, в каком я состоянии была.
— Но тогда в тебе все осталось, просто затаилось теперь. И ты будешь это искать. На татуировку поглядывать, — усмехнулся я.
Я учился сейчас — не у нее, у этой истории — тому, как возникает близость, как после каких-то слов, возможных после других слов, после вот этого взаимного расположения тел какая-то очередная пленка прокалывается, рвется, исчезает. И ты, вы друг друга уже допускаете и сюда, и туда, и можно говорить и об этом, и о том. Так всегда бывало, но с ней — очень резко. А почему так? Что такого особенного произошло?
— Да все ведь проходит, — пожала она плечами. — Пройдет и это. Ну вот была и такая история. Хотелось мне в юности зачем-то кого-то трахнуть, ну и трахала. Захотелось чего-то такого — и этот голод прошел. Не прошел бы — как бы я об этом смогла говорить?
Да это она меня что ли успокаивала, хотя и не нужно мне это было. Или себя уговаривала. Не надо об этом думать, а то еще захочется узнать, с кем ей было лучше, а там до кучи можно спросить уже и о том, чем я не устраивал ее раньше. Чума…
Она встала и пошла на кухню — воды что ли попить. Шла, шлепая босыми ногами. Вот, это и было мое счастье: слышать, как она шлепает куда-то босыми ногами, потому что мои тапочки не нашарила. Сейчас оно такое. Жизнь удалась и можно быть свободным на все ее остальное время. Что-то совпало. Странно как-то совпало.
Все это была ее история, не моя.
Дела между нами шли нехорошо. Мы не ругались, не стеснялись друг друга, обнимались часто. Но вместе не составлялись. Не то чтобы с его отсутствием был изъят какой-то важный элемент, не то чтобы сохранялась неопределенность по его поводу, но наши отношения его все равно учитывали. А в его отсутствии, в недоговоренности — я же с ним после этого не виделся и не говорил — это было тяжело.
Собственно, он мог бы и прийти за своими книгами, если уж не собирался вмешиваться. Держал же он их здесь зачем-то. Не думаю, что просто руки не доходили или что ему не хотелось со мной говорить — вряд ли это для него проблема.
Что-то на нас давило, не то чтобы отодвигая друг от друга, но — и отодвигая. Вообще, я не мог понять, в каком состоянии он мог быть теперь. Реагирует ли он на что-либо вообще? Действительно ли переехал куда-то или так и бродит где-то бомжом? Она-то могла видеть его на работе, но ничего о нем не говорила. Оставалась совершенно отдельной, хотя и обнимала крепко.
Все это начинало походить на компьютерную игру: ходить по лабиринтам, что-то подбирать на ходу, чтобы в итоге оказаться незнамо где. Вечером посмотришь в окно: синие сумерки, окна в доме напротив, цветные, будто иконы, помогающие тем, кто этому святому помолится, а чтобы святой исполнил свою программу, надо его кликнуть.
Будто я проходил то же самое, что и Гол ем, разве что в других словах, — да, как в компьютерной игре. По его шагам, след в след. Теперь, значит, я находился на уровне Галчинской.
Ей хотелось простых, наверное, вещей. Ему хотелось вещей сложных, но я не знал, чего тут хотелось мне. Что нам с ней делать, детей рожать? Я не мог понять, почему этого не могло быть. Я не знал, какой теперь у меня смысл может быть вообще. Все это было напечатано чужим шрифтом.
Голем, это же любой, сделанный из слов. Напиши о себе, станешь големом. Что я знал бы про эту историю, если бы не стал — зачем-то, ведь не на случайные же слова Башилова повелся, что-то во мне радостно согласилось, — если бы не начал записывать? Может, все вышло бы лучше? Хотя что бы тогда вообще было.
Был католический сочельник, я собирался звонить ей, чтобы договориться, где встречаемся ночью. Но пришел Голем.
— Знаешь, — сказал он, — я вот ворон боюсь. А ты чего боишься?
— Уколов, наверное, стоматолога. Рака.
— То есть я круче, — усмехнулся он.
— Отчего нет. А почему?
— Да потому что этого-то и я боюсь, а еще — и ворон. А чем больше у человека страхов, тем он круче, потому что у него страхов больше, а он живет.
— Слушай, ты про что?
— Да и сам не знаю, но да, про что-то.
— Ты где сейчас живешь?
— Примерно на "Чертановской". Там почти рядом. Хрущевка, но летом там хорошо будет. Там даже сосны по дороге. От остановки к дому. У тебя здесь какой-то Петербург почти, а там все же Москва, да еще и с соснами возле дома.
— Там еще какой-то водоем был что ли.
— Угу. Но он унылый. Зимой уныло выглядит. Там есть еще "Тойота-центр" — светится, а еще лошади, как на Большом театре, только без Аполлона, и мясистые, внизу почему-то стоят. В кустах.
— То есть?
— Битца, лошадиный центр. Им там памятник.
— Так возвращайся.
— А вы как же?
— А мы все так же.
— Да, вспомнил — помнишь Зиновьева?
— Какого?
— Ну, "Зияющие высоты"
— Смутно…
— Он же как приехал… приехал он в Россию, квартиру ему дали. В Северном Чертаново. А он сразу слово придумал, "человейник". Знаешь, что это?
— Понятно, в общем.
— Не-е-ет, это ж как выйдешь из "Чертановской", так он и стоит: громадный. В натуре, человейник. Извини, глупость, но смешно же. А что она?
— Ты же знаешь, где она живет.
— Да. Пока.
Так они вдвоем и пропали, больше я их не видел никогда. Ни на этой улице, нигде. Только что такое "никогда"? Просто время, когда все это ушло в печать.
Новый год я встречал в сквоте. С Башиловым к тому времени помирился— чуточку как раз для того, чтобы встречать у них. А он и не обижался. Когда к нему приходили, он уже на человека обижаться не мог. Собрались мы поздно, после курантов пошли напротив, в школьный двор. Запускали ракеты, кидались снежками. Пили водку, пробовали разжечь костер из деревяшек, которые нашли в снегу. Кто-то на это дело пожертвовал бензин для зажигалок, предусмотрительно взятый с собой. Костер да, разгорелся.
И стало спокойно. Снег потому что, Новый год. Причем было ведь понятно, что это последний такой Новый год, следующего года сквот не переживет, расселят, что ж теперь. Над людьми висели облачка пара — это из них выходило дыхание. Было понятно, что меня еще где-то ждут. Меня, их, всех нас. А когда наша жизнь закончится, все мы будем знать гораздо больше, чем знали, когда родились.