Книга Сорок роз - Томас Хюрлиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоять.
Ждать.
Многие были в робинзоновских шляпах, купленных в Римини или Каттолике, уплетали арбузы, пили кофе из термосов, сидели вокруг походных столов, пялились в игральные карты. Некоторые заливали воду в дымящиеся радиаторы; другие проверяли аккумуляторы, пинали ногой покрышки. Шоферы грузовиков нетерпеливо ждали в кабинах, а за мутными стеклами туристского автобуса виднелись пассажиры, спящие с открытым ртом. Из громадной фуры для перевозки скота тянуло сладковатым запахом хлева, и Мария подумала, не стоит ли сказать шоферу, что его груз изнывает от жажды.
Снова сирена, на сей раз в другом направлении, на запад, где вскоре затихла в глубине ландшафта.
Господи, как бежит время! Об Айслере много лет ничего не слышно, наверно, он погиб от голода в сталинских лагерях. А Фадеев, замечательный Федор Данилович, года два или три назад уехал в Японию, чтобы обрести священную тишину, последний покой, дату смерти, отсутствующую в энциклопедии.
Мария знала, что примерно десятью километрами дальше есть база отдыха для дальнобойщиков. Но кому позвонишь? Кого попросишь истребить глупость, которую она сделала нынче утром? Сложный вопрос. Медленно Мария вернулась к машине, покрутила настройку радиоприемника, побарабанила по рулю. Может, позвонить Луизе? Но пока она поднимется со стула! Да доползет до телефона, снимет трубку и поймет, чего хочет от нее Марихен! Может, Перси? Уже лучше. Он единственный, кому ничего не надо объяснять. Он сразу ее поймет, почти наверняка. Милый мой Перси, могла бы сказать она, у меня к вам просьба. Будьте добры, сходите к нам на террасу и снимите лампионы.
Что я должен сделать?
Снять лампионы! Пока мальчик их не увидел…
Внезапно что-то звякнуло. Моя фарфоровая чашка, успела подумать она… или стакан папá… но и вопрос, и звяканье отзвучали, эхом прокатились в великой сумрачной пустоте, а очнулась она на больничной койке, кругом суетились медсестры в белом, на животе у нее лежал пузырь со льдом, и ее не оставляло странное ощущение, будто по краям она разжижилась. Откуда шла боль и где прекращалась? Почему из глаз текли слезы? Так много вопросов и ни одного ответа. Жалюзи даже днем не открывали, и где-то поблизости, видимо в другой палате, звонил телефон, звонил и звонил, причем трубку вообще не снимали. Вдобавок эти несносные столики на колесах! Звон! Дребезжанье! Да какое! Действующее на нервы, подавляющее, сводящее с ума, жуткое дребезжанье. С пяти утра до семи вечера сестры возили по отделению эти столики, перекатывали их через пороги, налетали на спинки коек, на тумбочки, а поскольку каждый был уставлен чашками, флакончиками с лекарствами, стаканами с букетами термометров, звону и дребезжанию не было конца. Когда в палату входила старшая сестра, она включала свет. Потом вежливо спрашивала, не стало ли госпоже Майер получше, как там температура. Старшая сестра, преисполненная сочувствия. Спрашивала, какие у нее пожелания, хвалила красивый букет роз, обещала вкусный ужин, и не будь пациентка до такой степени слаба, она бы пала в ноги старшей сестре, как в свое время настоятельнице монастыря Посещения Елисаветы Девой Марией. Милая, дорогая старшая сестра, сказала бы она, делайте со мной что угодно, я прошу только об одном: не давайте температурному листу после занесения новых данных ударяться о койку!
Напрасно Мария плакала, напрасно хныкала. Температурный лист висел в изножии койки на двух цепочках, и милая, добрая старшая сестра по-прежнему предавалась своему хобби: бум! Температура отмечена: бум! Неужели она не замечала, какое сотрясение удар свинцовой рамки с картонной табличкой производил в пустом животе роженицы? Или она делала так нарочно? Сердилась, что температурная кривая пациентки каждый вечер ползла вверх, как при малярии, и оттого считала необходимым назначить ей небольшое, но довольно суровое наказание — бум?!
Бум! Марии только и оставалось, что лежать и страдать, плакать и ждать. Ждать Оскара, современного гинеколога, и, слава Богу, его появление обеспечивало некоторый покой. Перед его приходом столики замирали. Телефонную трубку снимали. Сестры подкрашивали губы, пудрили щеки, поправляли шапочки и на цыпочках порхали по отделению — убирали лоток, опорожняли горшок, смахивали с тумбочки опавшие розовые лепестки. И вот он! В окружении медицинских субреток в отделение вплывал Оскар и первым делом принимался мыть свои тонкие руки. Намыливал и тер немыслимо долго, производя ими какие-то визгливые звуки, будто котенка топил в умывальнике. Потом щипал за щечку одну из сестер, обычно самую молоденькую, в ответ все хором хихикали, а он с возгласом: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем?» — боком усаживался на край койки. Старшая сестра гордо вручала ему температурный листок, который он принимал с улыбкой, и краснела до корней волос. Далее сей хищный щеголь щупал пациентке пульс, причем его наманикюренные пальцы располагались на голубых жилках белого запястья как на грифе скрипки. Трогательный жест, о да, конечно, однако все напрасно, сердце бедняжки Майер уже не откликалось.
Иногда возле койки сидел Макс, подперев голову рукой, и плакал как мальчишка.
— Если б ты послушала моего совета, — всхлипывал он, — если б твоим врачом был Оскар, а не Лаванда, ничего бы не случилось.
Мария впервые видела мужа плачущим, но слишком устала, чтобы утешать его.
— Спасибо тебе за чудесные розы, — сказала она.
— Они не от меня.
— Не от тебя?
— Спи, — тихо сказал Макс. — Спи и выздоравливай, любимая.
* * *
По дружбе Оскар заходил и в выходные. В таких случаях без медицинского халата: в светлых брюках с заутюженными складками и синем блейзере с золотыми пуговицами, украшенными тиснеными якорьками. Картинка, а не мужчина! Он становился у изножия постели, рассказывал о рискованных поворотах под парусом, приглашал ее на вечеринки в яхт-клуб. Посчитав пульс, осторожно клал ее руку на одеяло. Когда-нибудь у нее будет замечательный малыш, говорил он, улыбался и выходил из палаты прежде, чем она успевала показать ему язык.
Тихие дни в жемчужно-серых сумерках.
Она лежала и дремала, видела сны и плакала. Появление сестер, сцеживание молока или помпезные визиты Оскара стали банальной рутиной и от повторения в конце концов взаимно уничтожились. Обед уже приносили? Она не имела понятия. В палату, коконом окружавшую ее, внешний мир не проникал, она оставалась сама по себе, как дитя в утробе матери (или это были близнецы? Ей не сказали. Никто об этом не заикался). Но вечерами, когда солнце клонилось к закату, меж планками опущенного жалюзи появлялось белое крыло, словно часовая стрелка подползало к койке, взбиралось выше, теплело, а потом, дивно приятное и легкое, ложилось на ее пустой, дряблый живот.
— Здравствуй, ангел! — говорила она.
— Привет, Мария!
— Розы были от тебя?
— Нет, — отвечал ангел, — от монсиньора.
— Мой брат приезжал сюда?
— Да, сразу после родов.