Книга Большой Жанно - Натан Эйдельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это нелепо, печально.
Говорят, Евгений Петрович Оболенский за сибирские годы преисполнился христианским смирением, на которое генерал и рассчитывал.
Но все ростовцевские реприманды ничего бы не стоили, если б он не сказал между делом старому другу Оболенскому самое главное: что именно по его, ростовцевскому, плану крестьян сразу же после, манифеста сделают лично-свободными (в то время как многие важные и даже важнейшие лица требуют, чтобы личная свобода давалась только после выкупа усадьбы, — а это отсрочит освобождение на долгое время!).
«Конечно, — заканчивает Ростовцев, — у меня много и ошибок, и грехов, как у человека; но помыслами и действиями гражданскими жизнь моя чиста… На всякое обвинение в вине умышленной я ответ дам… Бог и история разберут: кто судьбы своего Отечества ставил себе целью и кто средством?..
Обнимаю тебя объятиями дружбы, любви и уважения».
Оболенский отвечал сообразно своему характеру и совести. Он тоже нашел у Герцена «много желчи», «мало любви», но — «пусть пишет и он: наши общественные язвы глубоки, пусть раскрывают их, они скорее залечатся».
Притом Об. просил Р-ва по возможности дать крестьянам побольше земли и свободы (перечислены несколько пунктов, по которым, он считал, можно еще что-то сделать!).
Старый декабрист желал министру «вдохновения в общественной деятельности и светлого взгляда на цель нынешней реформы».
Вот и вся пока что история грехопадения и покаяния Якова Ростовцева.
Подождем недальнего будущего, которое подобьет итоги. «Бог и история разберут».
Теперь, Евгений Иванович, — короткое мое послесловие к сей любопытнейшей истории, записанной неким неведомым, но весьма симпатичным мне лицом.
Иван Иванович Пущин — чуткий человек: едва не угадал, что списывает для меня большую записку о Ростовцеве. Кем же написанную? Да мною и составленную! Я раздал ее нескольким лицам и собирался при первой же удобной оказии переправить Пущину, да он опередил.
Записка, действительно, предназначалась для опубликования у Герцена. В ту пору я довольно регулярно посылал Герцену о Пушкине и декабристах то, что не проходило сквозь российскую цензуру. Таким образом, уже после кончины Ив. Ив. Пущина я послал в Лондон запрещенные отрывки из его записок о Пушкине; и Герцен напечатал их в VIкниге своей «Полярной звезды». Так же, с верным человеком, отправилась и записка «О Ростовцеве», но затем — вдогонку — через адрес Ротшильда я послал депешу, чтобы не печатать пока, ибо — боялся все же помешать положительным действиям Ростовцева в крестьянском вопросе.
Иван Иванович так и не узнал, что напрасно переписывал мемуар, основанный, конечно, на рассказах и бумагах нашего Оболенского.
Вот что хочу, Евгений Иванович, высказать. История встреч Оболенского с Ростовцевым нам с тобою в общих чертах известна. Однако встреч было несколько. О. и меня пытался притянуть на одну из них — да я отмахался! Охота ему, но мне-то зачем?
Тем не менее последнее их свидание в Москве имело несколько подробностей, неизвестных автору записки, но известных мне от самого Евгения Петровича (отвечавшего на мои приставания, впрочем, с физиономией кисловатой).
Так вот, Ростовцев тогда, в Москве, и скажи Оболенскому:
— Ах, зачем же ты так долго сидел?
Е. П. сперва и не понял — решил, что здесь род шутки.
— Вы, гг., — продолжал Ростовцев, — поторопились и предупредили ход истории на 30 лет. Для России было бы совсем не худо, если б в Государственном совете и Сенате заседали Оболенский, Рылеев, Пестель, Батеньков, Фонвизин, Пущин (и я не забыт!).
Далее генерал жаловался, что в своем стремлении освободить крестьян он почти не имеет союзников там, на самом верху, — а если б мы не пошли бездельничать в Сибирь, то «генерал Оболенский, тайный советник Пущин» освободили бы крестьян и раньше и лучше его.
Неглуп Иаков Иванович; еще вот о каком курьезе вспомнил: спрашивает Евгения Петровича — известно ли ему, что лет пятнадцать назад, в самый разгар николаевского правления, два «государственных преступника, находящихся на поселении», — а именно Михайло Фонвизин да Иван Пущин — составили весьма толковую записку об освобождении помещичьих крестьян?
Оболенский, конечно, о том знал: находясь вместе со мною в Ялуторовске, он ведь явился (вкупе с покойным батюшкой вашим и Матвеем Муравьевым-Апостолом) первым читателем нашего опуса. Однако, изумился я, откуда св. Яков проведал о сей затее?
Оказалось, Ростовцев все досконально вызнал…
Дело в том, что граф Павел Дмитриевич Киселев в ту пору, в 1840-е годы, много занимался крестьянским вопросом и, конечно, глядел светлой личностью среди министров Незабвенного (он же «неудобозабываемый»).
Так вот дошло и в наше сибирское захолустье, что Киселев пытается пробиться сквозь «черный кабинет» и составить наиболее приемлемый проект эмансипации.
Покойный Мих. Ал. Фонвизин (не без некоторого моего участия) набросал: неглупо, по-моему, и многое было как будто лучше и тоньше обдумано, нежели в теперешних проектах. Ладно, что говорить о 1858-м: тогда был 1842-й, и крепостное состояние гляделось совершенно незыблемым.
Оказалось, однако, что главное затруднение — не в щекотливости сюжета, а в чем же — угадайте?
А в том — как передать Киселеву!
То есть оказий было немало, но Киселев не желал «обманывать государя» и предъявлять ему «записку неизвестных». Он-то знал хорошо, кто написал, — но сказать прямо, что это наша работа, — нельзя: государственным преступникам категорически запрещены всякие рассуждения на государственные темы, особливо через голову надзирающего начальства.
Так и не нашли удобной формы вручения.
Мы все же послали проект без обратного имени и полагали — все затерялось в бюрократических недрах. Оказалось, однако, что Яков Иванович — истинный энтузиаст!
В этом месте последней московской беседы с Оболенским в Ростовцеве все же пробудился придворный интриган, и он, между прочим, кинул камешек в огород Киселева — что, дескать, мы преувеличиваем его благородный тон. Сообщил и забавную шуточку Александра Сергеевича Меншикова: однажды государь говорил в Совете, что надо разорить семь укрепленных аулов Шамиля, и спрашивает — кто бы мог возглавить подобное предприятие? А Меншиков будто бы посоветовал Киселева: «Он недавно всех государственных крестьян разорил — так ему еще семь аулов разорить — сущий пустяк!..»
Подсвистывая Киселеву, Ростовцев все твердил свое: «Адмирал Бестужев и генерал Оболенский лучше Меншикова защитили бы Севастополь, а тайные советники Пущин и Батеньков давно бы освободили крестьян».
Наш Евгений Петрович, хоть и человек умиленный, но на это недурно отвечал:
— Кто знает, Я. И., что бы с нами случилось, если б мы остались на воле и при карьере: вот ведь Михайло Муравьев из наших (простите уж, Евгений Иванович, что не умолчал о дядюшке вашем) — стоило весам чуть-чуть податься, и пошел бы он в Сибирь, с братьями — но повезло, уцелел, в министры выполз, да не в хорошие, как ты, Ростовцев, а в дурные министры. И мало того, что ретроград, — человек ведь плохой! Даже не пожелал встретиться с кузеном, возвратившимся после 30 лет сибирского изгнания…