Книга Гардемарины. Закон парности - Нина Соротокина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше она бежала, не разбирая дороги. Уже потом, в кистринской крепости, пытаясь вспомнить свое путешествие по разграбленной стране, она могла четко восстановить в памяти только свой путь до яблоневого сада и самый конец дороги. Начинка этой безумной недели состояла из каких-то отдельных страшных эпизодов, которые она не знала куда приладить — к началу своего пути или к концу.
Она видела труп… нет, она видела два трупа, но первый только издали. Это был солдат, не понять только, чьей армии. Об этом мертвеце она быстро забыла. А со вторым столкнулась вплотную, и даже близорукость не защитила ее от страшных подробностей. А случилось все просто — она забрела в виноградник. Виноград был еще не спелый, но если его не рассматривать, то вполне пригодный для еды. Голод мучил Мелитрису даже во сне, и теперь она запихивала в рот целые кисти. А об этого… голого, в мухах… она споткнулась! Силы небесные, как не учуяла она раньше страшный, тошнотворный запах? Ей ничего не оставалось, как перепрыгнуть через этого вспоротого… покойника, но бежать быстро она не могла, ее рвало.
Благостны будьте немецкие леса, горы и перелески. В них столько чистых ручьев, в них можно вымыть руки, ополоснуть лицо от этой напасти, а потом пить, пить..
Так на чем мы остановились? Ну, конечно, фонарь и косо летящий снег. Много снега… наземные вихри вздувают сугробы, холодно, а она в сиреневом нарядном платье прижалась носом к стеклу, чтобы в оттаянную дыханием лунку различить сквозь хлопья снега силуэт кареты. Приехал! Мой князь.
Она держалась за мысли о Никите, как держится смертельно больной человек за голос сидящего рядом. «Не умирай, не умирай!» — кричит сидящий рядом, здоровый, близкий человек, и тот, кто уже направил стопы свои по светлому коридору — от жизни, вдруг слышит этот призыв и заставляет себя вернуться.
Она давно заблудилась и шла наугад. Солнце не служило ей ориентиром, оно просто жгло, и Мелитриса его ненавидела. И еще облака… тяжелые, плотные… Нет, право, Никита, любимый, они давят на плечи, тяжело нести на себе полнеба!
И был еще сон. Он привиделся в дубовой роще.
Говорят, дубы — Зевсовы деревья. Если Зевс-громовержец и любил какие-нибудь дубы, то, наверное, эти. Они были огромны, как город, как государство Россия. На дубах детскими игрушками висели звезды. Сон начался с того, что Никита повернулся к ней лицом — оно было грустным, измученным, наверное потным, во всяком случае белая рубашка так и липла к телу, а в руке он держал что-то металлическое, блестящее, может быть подкову? И встретившись с ним взглядом, Мелитриса закричала исступленно: не смотри на меня. Не смотри. Лицо мое обожжено солнцем, щеки запали, а губы потрескались, они распухли и болят, разве это губы! И пробудилась от собственного крика. Она шла весь остаток ночи и пыталась сообразить, что за предмет держал в руках князь Никита, может быть, это был пистолет или кривой нож?
Утром, когда заря еще не разгорелась, но все предметы уже видны, на кустах мерцает паутина в росе, и туман до колен, она вышла к военной стоянке. Две палатки на небольшой поляне, поодаль часовой, нет, два часовых. За палаткой сидели люди, они не спали. Мелитриса услышала родимую речь. Она имела вкус, запах дома, она казалась музыкой, в которой нет смысла, а только образы: темляк… сапоги… стерва чертова, ногу стер, едрена вошь!..
Пьянея от счастья, она хотела закричать во все горло, кинуться вперед, но слева трелью ударила уверенная немецкая речь. Тогда она упала на колени и ужом поползла к своим.
Первое, что она спросила у большого, понуро сидящего на траве казака, было:
— У вас есть хлеб?
— О-осподи! — раздался потрясенный шепот. — Ты, малец, того… ныряй отсюда. Мы ж в плену! — а рука уже шарила на дне большой, висевшей у пояса сумы.
Лепешка была жесткой, пахла дымом, и Мелитриса стала сосать ее, как леденец.
— Можно я с вами? Ты меня защитишь?
— Да кто ты? — спросил он, рассеянно оглаживая свою непокрытую, в скобу стриженную голову.
— Я сын полковника. Отец погиб. Его звали… — и Мелитриса назвала первую пришедшую в голову фамилию.
В обозе с ранеными, которых въезжающими ночью в крепость видел пастор Тесин, находился и Александр Белов. Рану на голове он получил в Цорндорфском сражении. Сведения, которые получил о нем Никита, были верны, Белов действительно ушел с корпусом Румянцева к крепости Шведт. Но Оленев не мог знать, что уже через неделю, подчиняясь бестолковости или прозорливости бригадира, полк Александра вернулся с полдороги и подоспел как раз к самому сражению. Он был последним, кто мог присоединиться к армии Фермора, далее Фридрих отсек русским возможность соединиться.
Мы не будем описывать здесь, как героически дрались гренадеры, как, влекомые командиром, возникали в самых отчаянных местах битвы, приподнимем только занавес над самым трагическим и стыдным событием этого дня — как Белов попал в плен.
Случилось это после того, как его гренадеры, в числе прочих, нашли бочки со спиртным. Конечно, приложились, как не взбодрить себя в этом аду, где вздыбливается земля, а кровь льется водицей. Опрокинули кружку, но не напились до бесчувствия, продолжали баталию с честью. Отличились все те же любители парного молочка — эти воистину забыли Бога и Отечество, и в увещевании их было столько же смысла, сколько в чтении дурному быку «Отче наш». Но Белов не мог бросить их на произвол судьбы — увещевал. Пыль стояла — страшная, удушливая, едкая, она царапала и разъедала горло, из которого вылетали страшные, гневливые приказы: «А ну вставай, скотина! трах-та-рарах!.. и так далее. Прекратить! Встать!» Увещевая сидящих у бочек пьяниц, которые встать уже не могли, Белов потерял бдительность. Внезапно заорали все, раздалась беспорядочная стрельба. «Пруссаки!» — дурнотно крикнул кто-то. Александр бросился вперед и тут же получил удар сабли по голове. Удар был сделан плашмя и как-то вполсилы, будь на голове убор, он отделался бы шишкой. Но кираса была давно потеряна, удар пришелся по темени, при этом раскровенил лоб. Кровь хлынула на лицо, все поплыло перед глазами. В этот момент совсем рядом шандарахнуло ядро, взрывная волна опрокинула Александра и он потерял сознание. При отступлении с этого пятачка гренадеры не вынесли своего командира, они его просто не нашли. А пруссаки нашли — контуженого, оглохшего, в состоянии шока.
Более срамным и обидным, чем сам плен, было то, что из-за пыли и гари Белов не видел, кто его ударил саблей. Уже потом в кистринском лазарете, восстанавливая ход событий, он у всех пытался выяснить — был ли прорыв пруссаков по левому флангу эдак часов в пять или не был?
Молоденький прапор-корнет с простреленной ногой уверял Белова, что совершенно точно помнит — прорыв неприятеля был, и именно в это время, в его ушах и сейчас звучат явственно крики: пруссаки, пруссаки! Но слова корнета не вызывали доверия, потому что он весь бой, первый в его жизни, вспоминал с истерическим всхлипом, картины баталии видел перед собой чрезвычайно яркие, и как выяснилось, полностью придуманные. Юный воин старался всем угодить и каждому рисовал словами то, что желал видеть собеседник. Большинство из сокамерников ответили Белову: а черт его разберет, утверждали, что не было никакого прорыва, просто все перепились, а это значило, что саданул Белова по голове кто-то из своих. Александр мог поклясться на Библии, мог бы рукуногу отдать, что в твердой памяти никто из его гренадеров даже помыслить такого не мог. А в скотском состоянии разве человек себя помнит? Бахусовы шашни… Заведут они русского человека в великий срам и подлость.