Книга Счастливцы и безумцы - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подходите!… Прощайтесь!… Развяжите ей руки… Ноги тоже! Подверните простынь. Всё, закрываем… Взяли… Отойди, бабка…
Закапывая, прервались на перекур. Сидельников взял лопату и сам стал закидывать яму. В стороне от всех сдавленно плакал Иннокентий.
После того как пирамидка с железной звездой заняла своё место на зыбком холмике, все ещё немного постояли и пошли назад к автобусу с чувством правильно выполненной работы.
Соседки переговаривались облегчёнными голосами. Старики в костюмах сохраняли чопорность. «Кто это может быть? – подумал Сидельников. – Поклонники вроде Иннокентия или бывшие коллеги? А где она работала? Кем она, вообще, была?» И тут он сделал возвратное движение всем корпусом, как человек, забывший спросить нечто важное у того, с кем только что простился наспех, или как вышедший из дома без ключа… Повернулся и замер, один на один со свежей могилой.
Потом вместе с мужиками он мыл горящие от лопаты руки в тугой струе из колонки и курил чужой «Беломорканал», ловя на себе неприязненные взгляды отца, уже сидящего в автобусе. Отец ещё никогда не видел Сидельникова таким взрослым, курящим…
У поминального стола в Розиной комнате Татьяна разливала по тарелкам суп с лапшой и говорила вернувшимся с кладбища: «Заходите, рассаживайтесь». И Сидельникову с отцом она тоже сказала:
– Заходите!
Сидельников примостился в углу стола на пришлой табуретке. Он втолкнул в горло полстакана водки, суп есть не смог и потом не знал, куда бы незаметно задвинуть полную тарелку. Напротив него отец решал эту же проблему со своим стаканом – он только смочил губы для вида. Сидельников терпеливо настроился на длинное застолье, но вскоре все дружно встали, кроме Лиды, которая попросила добавки.
Позанимавшись, как положено, смертью, отдав ей должное, все разбредались, чтобы жить дальше. Отец улетал предстоящей ночью.
Улица Нефтяников уже начисто не помнила ни о каком Шкирятове. После полутора кварталов молчания отец бодро начал:
– Значит, ты теперь студент?
– А, ну да… – Сидельников был рассеян и совершенно пьян.
– Мама на тебя жалуется, что ты грубишь, не слушаешься.
Внезапно Сидельникова затошнило – он еле успел отбежать за угол. Отец, морщась, поглядывал на часы.
– … Так почему с мамой не ладишь?
– Пусть не унижает, – прокашлял Сидельников, чувствуя себя детсадовским ябедой. У трамвайной остановки он спохватился:
– Можно мне с тобой в аэропорт?
– Не надо. Поздно уже будет.
Сухо расставшись с отцом, прямо от остановки он вернулся, надеясь в последний раз переночевать у Розы. Татьяна разрешила с лёгким недоумением. Комната, уже убранная, делала вид, что здесь не было поминок, а до этого никто не лежал на полу ничком. Всё выглядело невинно, лишь одну из двух тапочек в толкотне запнули за кушетку.
Он не нашёл простыни и застелил матрац на железной кровати пододеяльником. Стремительно темнело, в окно стали вторгаться мотыльки. Сидельников потушил свет, разделся догола и лёг, накрывшись ветхим колючим одеялом. В темноте возле окна сразу проступило нечто вроде слепого пятна – непроглядно чёрного. Понадобилось привстать, чтобы чернота приняла форму зеркала, занавешенного платком.
Зачем это делают? Ему говорили: в зеркале что-то может задержаться. Душа покойника? Или отражённая смерть? Если есть в этом обычае хоть какой-то, самый слабый резон, то надо прямо сейчас… Он подошёл к зеркалу и сдёрнул платок. Пыльное тельце бабочки ударило по лицу. Диковато глянул взлохмаченный голый субъект с блестящими глазами.
К семнадцати годам Сидельников имел свою самодельную физику, питаемую исключительно интуицией. Согласно этой корявой науке, например, любой предмет, живой или неживой, чтобы быть увиденным, обязан испускать частицы, достаточно быстрые и цепкие для проникновения в зрачок смотрящего или в зеркальную глубину. Позапрошлой ночью зеркало, ещё не ослеплённое платком, отразило одинокое умирание на полу – значит, оно могло вобрать в себя частицы, составляющие образ этой смерти.
Сидельников не догадывался как-то соотнести свою физику с одноимённым школьным предметом, поскольку не испытывал научного доверия к преподавателю, отставному майору, который обычно говорил, вызывая ученика к доске: «Ну-к давай побойчей! Хер ли ждать милостынь от природы?»
Приноравливаясь к молчанию комнаты, потерявшей хозяйку, к ночному дыханию августа за окном, Сидельников пытался если не измерить, то прочувствовать кромешные последствия ухода Розы. Но после долгих вслушиваний, уже около полуночи, он вдруг стал осознавать, что кромешности нет и в помине. То есть это только его, сидельниковская душа была потрясена случившимся, а всё вокруг пребывало в покое, настолько полновесном, словно бы некая мировая чаша сохранила себя в целости, без малейшего изъятия, не расплескав ни капли, и скорее даже чем-то пополнилась…
Над затихающим хором цикад и лепетом деревьев, над сонными вздохами города – поверх всего – можно было расслышать океанскую работу каких-то колоссальных лёгких, которая удивительным образом совпадала по ритму с ровным дыханием согнутого в зародышевой позе, почти уже спящего Сидельникова.
Перед тем как уснуть, он не забыл посильнее зажмурить глаза, чтобы удостовериться – продолжают ли свою быструю таинственную жизнь крохотные существа, видимые только с изнанки глаза, под закрытыми веками?
Они продолжали как ни в чём не бывало.
Из деревни он сразу отправил письмо Лоре, сопроводив нетерпеливые грустные слова картинкой с надписью: «Со мною вот что происходит». На рисунке чернело под мелким дождём луковое поле, где насекомые фигурки студентов, груженные мешками, неуклонно брели к одной большой цели – тракторному прицепу, увязшему в колее. Ответа Сидельников не дождался – ни на это письмо, ни на два последующих.
Хозяйка дома, в котором его поселили, сырая крупная женщина неясного возраста, взирала с уважением на сидельниковскую эпистолярную активность, а затем, посетовав на сломанные очки, попросила написать письмо от её имени.
«Здравствуй, моя старшая дочь Людмила и твой муж Вячеслав!…» – писал Сидельников под громкую диктовку.
– Во первых строках письма сообщаю, что мы живём хорошо. Ноги у меня болят. А несмотря, что перед дождями картошку не убрали, в доме не у шубы рукав, твой младший брат Николай лежит на печи и сцыт…
– Не ври, я только один раз, – вяло возразил присутствующий здесь же Николай.
«… лежит на печи и писяет под себя (один раз)», – начертал Сидельников с уверенностью опытного редактора.
Сельская жизнь наводила на него тоскливый ужас. И не столько потому, что всё вокруг утопало в жирной грязи, – к ней Сидельников почти привык: при каждом шаге от дома до работы и уже на поле приходилось выкорчёвывать ноги, как тяжеленные пни, и каждый новый шаг встречала новая трясина, то левая, то правая… Но даже во сне он помнил, что скоро уедет отсюда. А в лицах деревенских жителей, особенно немолодых, в их фигурах и чавкающей походке угадывалась пожизненная приговорённость к этому месту, которое стыдно не любить, поскольку – родина.