Книга Число Приапа - Дарья Плещеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Без убийства я бы охотно обошелся, – признался Хинценберг. – Я просто хочу понять, кто такой Батлер.
Тоня не сразу вспомнила о канадском коллекционере.
– Да, мы ведь не нашли его в Интернете… И вы думаете, что если поймаете убийцу, то сможете спросить его о Батлере?
– Что-то он, конечно, знает. Мне бы и ниточка пригодилась.
– Зачем вам ниточка, господин Хинценберг? Вы работаете с солидными людьми, зачем вам никому не известный канадский коллекционер?.. – вдруг до Тони дошло: – Это потому, что он родом из Латвии? И у него могут быть работы, которые отсюда вывезли в сорок четвертом и сорок пятом? Но раз он до сих пор о них молчал, то, наверное, не хочет их ни продавать, ни показывать.
– Вот именно это мне и интересно, деточка. Я не Хмельницкий, я не тронулся умом на глобальных проектах. Вот он бы сразу присочинил яйца Фаберже, которые лежат в коллекции Батлера, и потратил кучу денег на устройство выставки. Я хочу знать, почему Батлер избавился от этой страшной картины. Висела она у него, висела, и вдруг он стал искать в Интернете чудака, который бы на нее польстился. И ведь нашел! Что мешало ей дальше висеть в Канаде?
– По-моему, вы знаете этого Батлера, господин Хинценберг, – сказала Тоня. – Вы как-то очень реалистически его придумываете…
– Может, и так, деточка. Может, и знаю… Впрочем… Ладно. Я расскажу. Самое время рассказывать об этом ночью, на разоренной земле, вот так все совпало… Расскажу. Может, пока буду говорить, сам что-нибудь пойму. Когда-то я был мальчиком, третьим отцовским сыном, последышем, поскребышком. Было это очень давно. В годы войны. Теперь видишь, деточка, какой я старый?
– Вы нестарый, – вежливо возразила Тоня.
– Я уже вхожу в плотные слои атмосферы. Нас было у родителей четверо – три сына и дочь Илзе, моя старшая сестра. Во время войны не все латыши шли служить в легион. Сейчас, когда нам показывают этих легионеров, как они идут к памятнику Свободы, шуму столько, будто вся Латвия лизала задницы фашистам и добровольно записывалась в СС. Но мои братья, Рудольф и Ян, партизанили. Рудольф был старшим, за ним – Илзе, потом – Ян, четвертый – я, деточка. Наша семья не считалась большой. Это теперь родить второго ребенка – подвиг. Рудольф и Ян были комсомольцами. А жили мы недалеко от Кулдиги. Как ты понимаешь, что-то скрыть от соседей невозможно. В городе – еще иногда получается, а на селе – нет, никогда. Соседи знали, что Рудольф и Ян в отряде. И их выдали… выдали все – когда они приходят ночью на едой, за бинтами… Был у нас там такой Вецозолс…
Хинценберг задумался.
– Не хочется вспоминать, деточка, – признался он. – Вецозолс, когда Красная армия отступила и стали убивать евреев, грабил еврейские дома. Сам, наверное, не убивал, а вот прибрать к рукам чужое – это он любил. Вот его дружок, Тирумс, – тот расстреливал. Это мне потом Илзе рассказала. Ну вот, Вецозолс все разнюхал, рассказал Тирумсу, тот – своему немецкому начальству. Отряд окружили. Никого в живых не оставили. А к нам пришли ночью… Сестра схватила меня в охапку – и в окно. Родителей арестовали и угнали в Саласпилс. Ты знаешь, деточка, что такое лагерь смерти Саласпилс?
– Я что-то слышала. Это был трудовой исправительный лагерь? – спросила Тоня.
– Нет, это был лагерь смерти. Ладно, не буду тебя мучить. Ты другое поколение. Откуда тебе знать правду, если тебе ее не давали? Родители там погибли. Отца расстреляли, мать умерла от голода. Это – как Освенцим или Бухенвальд, только в Латвии. Теперь поняла?
– В Латвии был свой Освенцим? – Тоня ушам не поверила.
– Был, деточка. Вот еще одна правда, которая сейчас никому не нужна. Пожалуй, перед тем как сгореть в плотных слоях, я возьму такси и отвезу тебя туда. Там памятники стоят. Знаешь, сам я туда ни разу не ездил, что-то не пускает, боюсь… боюсь разволноваться… а теперь уже бояться нечего… Ну вот, мы с сестрой убежали, прятались у ее жениха на сеновале, потом перебежали к его родственникам. Нас из рук в руки передавали. Потом сестре отдали документы одной девушки, эта девушка покончила с собой, что-то там такое было. Мы перебрались в Ригу… да не в этом дело… ты понимаешь, у нас не осталось даже фотографий, ни одной… Я пытаюсь вспомнить, как они выглядели – братья, отец, мамочка, – и не могу, не получается…
Тоня с изумлением смотрела на старого антиквара. У нее было свое понимание истории: историей она считала то, что связано с искусством. Вторую мировую в Академии художеств рассматривали как некий всемирный заговор с целью порабощения латышей. Тоня, чья кровь состояла из разнообразных восьмушек и шестнадцатых долей, но в основном была русской, не могла принимать всерьез все эти рассуждения, но волей-неволей слышала именно их, а других мыслей в ее присутствии никто не высказывал. Родители, занятые бизнесом, вряд ли могли бы точно сказать, когда началась и когда закончилась эта самая война, не говоря уж о географических подробностях. А с сестрой и с подружками Тоня беседовала на совсем другие темы.
И вот вдруг оказалось, что война, завершившаяся в сорок пятом, на самом деле – совсем рядом.
– Сестра удачно вышла замуж. Она была красавицей. Тогда в Ригу прислали руководителей из России. Был такой Иван Анисимов. Тогда он считался красавцем-мужчиной, – это «красавцем-мужчиной» Хинценберг произнес по-русски. – Он мог выбирать. А сестра с ним познакомилась на каком-то собрании. Она по-русски знала, может, сотню слов, а он по-латышски – ни одного. Но если они сумели договориться – так, наверное, не в языке дело? Они были хорошей парой. Сестра сразу стала хозяйкой в большой квартире, я там вырос. Она мужа любила, он ее любил, они очень старались, чтобы я забыл войну. И я ее действительно забыл. Я увлекался шахматами, стал кандидатом в мастера, Анисимов где-то раздобыл старинные шахматы – подарил на шестнадцатилетие. Он любил дорогие вещи. Тогда были комиссионки…
И это слово Хинценберг сказал по-русски. Тоня слушала, приоткрыв рот. Впервые старый антиквар рассказывал ей такие вещи.
– Сестра ходила по комиссионкам, покупала старый хрусталь, старое серебро, старый фарфор. Она уже хорошо говорила по-русски. Однажды она присмотрела вазу, очень красивую вазу – я думаю, это был севрский фарфор, сестра запомнила только удивительный синий цвет. И какая-то женщина попросила уступить ей эту вазу. Она сказала: вот все, что осталось от моей семьи. Сестра не поверила. Тогда эта женщина предложила перевернуть вазу. Там на необожженном дне был рисунок карандашом – как рисуют маленькие дети. Это нарисовал ее маленький сын в сороковом году. Сестра все поняла и уступила вазу. Я тогда не знал, что запомню эту историю. А потом я стал коллекционировать монеты. Точнее, мы с Анисимовым собирали монеты. Мы ходили на толкучий рынок – ты слышала слово «толкучка»?
Такого русского слова Тоня не знала.
– На берегу Даугавы прямо на земле раскладывали газеты, на газетах лежало всякое барахло. Там можно было купить старые голенища от сапог, одеяла, пуговицы, нанизанные на нитки. Хозяйки покупали там по дешевке хорошие немецкие ножи со свастикой. Если договориться, могли продать и оружие. Да, монеты… мы брали латы из настоящего серебра. Теперешние латы штампуют черт знает из чего, а тогда монетки были серебряные, и можно было купить даже брошки, сделанные из старых пятилатовых монет… да ведь у нас была такая брошка, помнишь?