Книга Поднявшийся с земли - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда Антонио Мау-Темпо, свадебный церемониймейстер, сказал: Падре Агамедес ушел, остались все свои, и пусть каждый говорит, что хочет, что ему нравится и к чему лежит его сердце, пусть Мануэл Эспада разговаривает с Грасиндой, своей женой, а моей сестрой, а другой моей сестре, Амелии, надо посмотреть на кого-то, раз уж разговаривать она не может, а если его здесь нет, пусть думает о нем — мы все понимаем, что иногда ничего другого не остается, и пусть родители мои вспомнят, какими они были в молодости, и простят наши ошибки, и пусть все размышляют о себе и о своих близких, я знаю, некоторые из них уже умерли, но вы позовите их, и они вернутся, это их самое заветное желание, я чувствую, что Флор Мартинья здесь, кто-то позвал ее, и уж если я взял слово, то расскажу вам кое-что, и не удивляйтесь моей грамотной речи: в армии не только убивать учат, кто очень хочет, может выучиться читать, писать и говорить, и этого достаточно, чтобы понемногу понимать мир и увидеть, что жизнь — не только рождение, работа и смерть, что иногда надо бунтовать, вот о чем хочу я вам сказать.
Все разговоры вокруг него прекратились, расстались взгляды — но не руки — Грасинды Мау-Темпо и Мануэла Эспады, ушла Флор Мартинья: Еще увидимся, Томас, локти легли на стол, — не знают эти люди правил поведения, и не сочтите за неприличие, если кто-нибудь запустит палец в рот, чтобы выковырнуть из дупла зуба кусочек жеваной баранины: в наших местах едой бросаться нельзя — об этом самом, о еде, и говорит Антонио Мау-Темпо, одетый в свой тиковый мундир. Конечно, в наших местах живется голодно, мы вынуждены есть траву, и от этого животы у нас выпучиваются, как барабаны, и, к слову сказать, наш командир полка считает, что с голоду осел и чертополох съест, а раз мы ослы — другого слова в казарме не услышишь, а если услышишь, то еще похлеще, — раз мы ослы, так и едим чертополох, но я вам скажу, что лучше есть чертополох, чем солдатский паек, от него только свиньи не откажутся.
Антонио Мау-Темпо замолкает, делает маленький глоток вина, чтобы говорить было легче, вытирает рот тыльной стороной ладони — лучше салфетки быть не может — и говорит дальше. Они думают, если мы дома голодаем, так на все пойдем, но они ошибаются, и чертополох этот мы рвем руками чистыми, даже когда они грязные, нет рук чище наших — вот что мы первым делом понимаем в казармах, этому не учат на занятиях, по само собой становится ясным, и человек может выбирать между голодом и постыдной пищей, которую нам дают, в Монте-Лавре меня призвали служить родине, как они говорят, но я не знаю, что такое служить родине, а еще они говорят: родина — моя мать и мой отец, но я знаю своих настоящих родителей, и все остальные тоже знают своих — они от себя кусок отрывали, чтобы накормить нас, так пусть и родина тогда отрывает от себя кусок, чтобы мы не голодали, а если надо есть чертополох, пусть и родина ест его вместе со мной, а иначе получается, что одни — дети родины, а другие — сукины дети.
Некоторые женщины смутились, некоторые мужчины нахмурились, но ему, Антонио Мау-Темпо, в котором, несмотря на его мундир, осталось что-то от батрака, сегодня все прощается, раз он сумел поставить на ме-сто падре Агамедеса, а дальше он говорит такие слова, что слаще вина из подвалов сеньора Ламберто, — это мы только предполагаем, ведь мы никогда ни глотка его не пригубили: И тогда в казарме решено было взбунтоваться, ни крошки не есть из того, что нам суют, ведь и свинья от корыта отворачивается, когда по ее свинскому разумению там слишком гадкие помои, землю бы мы ели, хоть по полалкейре в год съедали бы, земля так же чиста, как мы, а голодовку придумал я, Антонио Мау-Темпо, и очень горжусь этим, такие вещи люди понимают только потом, когда дело сделано, вот я и поговорил с товарищами, и они согласились, что хуже быть не может, начальству только плевать на нас осталось, и вот настал день, мы уселись за столы, словно есть собрались, но, как сержанты ни кричали, к еде никто не притронулся, ложки так никто и не взял в руку, это был бунт свиней, а потом явился дежурный офицер, сказал речь, наподобие тех, что падре Агамедес говорит, а мы словно ни аза не понимаем, сначала он по-тихому хотел с нами обойтись, сладко пел, но потом вышел из терпения, стал орать, велел построиться — это мы поняли, нам только и надо было, что из столовой выйти, ну и вышли, а по дороге подбадривали друг друга шепотом: не испугаемся, мол, не сдадимся, потом построились, полчаса постояли, а когда решили, что это и есть наказание нам, то увидели, как перед нами три пулемета устанавливают, по всем правилам — и расчеты при них полные, и ленты пулеметные наготове, и тогда офицер сказал: Или мы пойдем есть, или он прикажет стрелять, вот это и был голос родины, словно моя мать сказала бы: Ешь, не то убью, мы и не поверили, но дело до того дошло, что пулеметы начали заряжать, и что дальше будет, никто не знал, у меня, например, мурашки по спине побежали: а если правда, если стрелять станут, если устроят побоище из-за миски супа, но все равно мы не сдадимся, да в такие минуты мыслей не остановить, и вот тогда в строю, неизвестно где — те кто рядом стоял, никогда не скажут, — прозвучал голос, да так спокойно, словно доброго утра желал: Товарищи, отсюда ни шагу, и другой голос на противоположном конце: Пусть стреляют, и тут — до сих пор плакать хочется, как вспомню, — вся шеренга закричала, вызов бросила: Пусть стреляют, я уверен, они по нам огня не открыли бы, но, если бы открыли, мы бы все там полегли — победа наша была не в том, что паек улучшили, самое главное — мы все насмерть стоять готовы за общее дело, вот как оно бывает: думаешь, что к одному чему-то стремишься, а на деле добиваешься такого, о чем и не мечтал. Антонио Мау-Темпо помолчал и добавил, гораздо мудрее, чем ему по возрасту полагалось бы: Но все равно, чтобы самое важное получить, начинать надо с малого.
Женщины рыдают, даже мужчины прослезились, разве можно представить себе свадьбу чудеснее, в Мон-те-Лавре такого не видывали, и Мануэл Эспада встает, обнимает Антонио Мау-Темпо, а сам думает, как изменилась армия, когда он служил на Азорских островах, го слышал, что его товарищ по роте говорил, угрожая неизвестно кому: Когда вернусь на гражданку, пойду тужить в тайную полицию, и, ежели кто мне не угодит, арестую, а захочу — убью, пристрелю, а потом скажу: при попытке к бегству, чего же проще.
Теперь поднялся Сижизмундо Канастро, длинный и тонкий и высохший, как рукоять плуга, поздравил молодых и, когда все выпили кислое винцо, сказал, что и у него есть одна история, на историю Антонио Мау-Темпо она не похожа, но, может быть, речь в ней идет о том же, потому что если хорошенько подумать, то все истории к одному клонятся, каким бы невероятным это ни казалось: Много лет назад… и замолк, хотел проверить, все ли внимательно слушают, оказалось, что все, и еще в глаза ему смотрят, кое-кто осовел, но крепится, значит, можно продолжать: Много лет назад ходил я на охоту — ну вот, пошли охотничьи рассказы, что ни скажет, все наврет, — но Сижизмундо Канастро шутить не собирается, насмешнику он не отвечает, а просто глядит на него, словно сожалеет о таком простодушии, и, может быть, из-за этого взгляда или из любопытства: что, мол, соврет, — все замолчали, а Жоан Мау-Темпо хорошо знает Сижизмундо Канастро и твердо уверен — в его рассказе есть особый смысл, дело только за тем, чтобы разгадать: В те времена ружья у меня не было, и я одалживал его то у одного, то у другого, как получится, а на охоте я промаха не давал, пусть вот мои ровесники скажут, и был у меня песик, я его год обучал, и чудо что за пес вышел, а уж какое у него чутье было… и вот однажды пошли мы с друзьями на охоту, каждый со своей собакой, хорошая была компания, и походили неплохо, все с добычей возвращались… вот тогда-то и произошло это на берегу Гуариты-до-Годеал: вспархивает вдруг куропатка и несется как молния, я ружье поднимаю, стреляю, а она — в сторону, не попал я в нее ни дробинкой, это точно, к счастью, никого из товарищей рядом не было, а то бы со стыда сгорел, и тут мой Константе — такая у собаки кличка была — кидается за куропаткой, решил, поди, что подбил я ее, несется по зарослям дрока, а они там густые, как нигде, да еще валуны большие, ничего из-за них не видно, — и пропала собака, я и свистел, и звал: Константе, Константе, а его все нет, стыд-то какой без собаки домой прийти, не говоря уж о том, как жалко: только что не разговаривала псин-ка моя. Его слушали внимательно и угощение переваривали, много ли надо, чтобы осчастливить мужчину и доставить удовольствие женщине, и Сижизмундо Канастро хоть и брешет, а ладно у него получается, вот он дальше рассказывает: А два года спустя шел я в тех местах и на вырубку наткнулся — начали там расчищать и бросили, неизвестно почему, — и вспомнился мне тот случай, полез я по валунам, что только меня заставило, словно нашептывал кто: не отступай, Сижизмундо Канастро, и тут вижу — скелет моего пса стойку делает у скелета куропатки, два года ведь прошло, ни тот, ни другая с места не двинулись… так и стоит перед глазами — мордочку вытянул, лапу поднял, ни ветер, ни дождь его косточек не разметали.