Книга Буковски. Меньше, чем ничто - Дмитрий Хаустов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ярое отрицание цивилизации не доводит руссоизм до добра. Неслучайно Гегель высматривал в нем чистейшую идеологию последующего революционного террора, а значительно позже Фуко в завершение своей «Истории безумия в классическую эпоху» сравнит Руссо с Садом и увидит у последнего жестокую и абсурдную пародию на руссоизм, доводящую до крайних пределов содержащиеся в нем террористические импликации: «На первый взгляд кажется, что в замке, где запирается герой Сада, в монастырях, лесах и подземельях, где длится бесконечная агония его жертв, природа может развернуться во всей своей полноте и нестесненной свободе. Здесь человек обретает забытую, хоть и вполне очевидную истину: нет желаний противоестественных, ибо все они заложены в человеке самой природой и она же внушила их ему на великом уроке жизни и смерти, который без устали твердит мир. Безумное желание, бессмысленные убийства, самые неразумные страсти – всё это мудрость и разум, поскольку все они принадлежит природе. В замке убийств оживает всё то, что было подавлено в человеке моралью и религией, дурным устройством общества. Здесь человек наконец-то предоставлен своей природе; или, вернее, человек здесь, следуя этическим нормам этой странной изоляции, должен неукоснительно хранить верность природе: перед ним стоит четкая и неисчерпаемая задача – объять её всю…»[107].
Эмерсон был предельно далек от подобных выводов, как раз наоборот, своей основной задачей он видел не отрицание культуры и цивилизации в пользу природы, но именно праведный синтез природы и цивилизации посредством великой культуры, которую смогут создать изучившие и принявшие самих себя люди. В Эмерсоне столько же от террориста, сколько в Руссо от филантропа. И даже если его, Эмерсона, ближайший друг и последователь Генри Дэвид Торо демонстрирует некоторый руссоизм отрицания цивилизации, то им ведет, опять же, не кровожадный террор и не злоба, но разве только избыток любви к простым, элементарным формам повседневной жизни.
В этом импульсе Торо – значительно больший минималист, чем Эмерсон. И Генри Миллер, который, как кажется, гораздо большим обязан именно Торо, нежели Эмерсону, писал о своем предшественнике-отшельнике так: «Вся его жизнь служила доказательством очевидных, но часто игнорируемых истин: чем меньшими средствами мы располагаем, тем больше упрощаем и улучшаем наш образ жизни…»[108];
«Он вполне наслаждался удовлетворением самых простых и необходимых потребностей»[109]; «Природа была домом Торо, и он принадлежал природе»; «Не смешиваясь с толпой, не поглощая газет, не наслаждаясь радио и кино и не имея автомобиля, холодильника и пылесоса, Торо не только ничего не терял, но и существенно больше, чем пресыщенный сомнительным комфортом и удобствами американец, приобретал»[110]; «Однажды открыв глаза, он вдруг обнаружил, что жизнь предлагает нам всё необходимое для покоя и удовольствия – нужно только использовать то, что есть, готово и под рукой. Кажется, он по-прежнему убеждает нас: „Жизнь – обильна! Расслабьтесь! Жизнь – здесь, вокруг, а не где-нибудь за холмом“»[111]. Понятно, какой ролевой моделью руководствовался Миллер, когда уехал жить естественной жизнью в свой Биг-Сур (пробовал – прямо там же – и Керуак, но у него, увы, так ничего и не получилось).
С детства любивший простейшие прелести жизни, в 1845 году Генри Дэвид Торо вооружается топором и отправляется в лес у Уолденского пруда, чтобы попробовать пожить на лоне природы, вдали от цивилизации, что позже он тщательно зафиксирует в самой известной своей книге «Уолден, или Жизнь в лесу». Он делает сруб, сколачивает дом и заводит хозяйство. Живет очень просто, питается в основном картошкой и рисом, хлебом и водой. У него нет имущества, он одевается в старые вещи, пока те еще не совсем продырявились, пользуется лишь самым необходимым скарбом. И, главное, всё это ему очень нравится: «Я считаю, что мы могли бы гораздо больше доверять жизни, чем мы это делаем. Мы могли бы сократить заботы о себе хотя бы на столько, сколько мы их уделяем другим. Природа приспособлена к нашей слабости не менее, чем к нашей силе. Непрестанная тревога и напряжение, в котором живут иные люди, – это род неизлечимой болезни. Нам внушают преувеличенное понятие о важности нашей работы, а между тем как много мы оставляем несделанным!»[112]; «Неплохо было бы среди внешнего окружения цивилизации пожить простой жизнью, какой живут на необжитых землях, хотя бы для того, чтобы узнать, каковы первичные жизненные потребности и как люди их удовлетворяют, или перелистать старые торговые книги, чтобы увидеть, что люди покупали прежде всего, чем они запасались, то есть каковы продукты, без которых не проживешь. Ибо столетия прогресса внесли очень мало нового в основные законы человеческого существования; точно так же и скелет наш, вероятно, не отличается от скелетов наших предков»[113]; «Большая часть роскоши и многое из так называемого комфорта не только не нужны, но положительно мешают прогрессу человечества. Что касается роскоши и комфорта, то мудрецы всегда жили проще и скуднее, чем бедняки»[114].
Естественная – более того, минимально естественная – жизнь для Торо и есть философия. Мудрость он видит в практической жизни, в умении позаботиться о себе и быть независимым от других, от всевозможных благ и удобств, от забот и тревог.
Торо открывает в своем месте и времени тот практический тип мудрости, который скорее отсылает к древнегреческим школам киников, эпикурейцев и стоиков, нежели к той профессиональной философии, которая существовала в эпоху Торо. У этих школ он и заимствует минималистскую мудрость, совершенно, как оказалось, не испорченную со временем (к слову, в его знакомстве с этими школами, при знании древнегреческого и латинского, немецкого, французского, итальянского и испанского языков, сомневаться не приходится). Именно эта мудрость – в обход всех последующих европейских изысков, которые разве что извратили ее изначальную истину, – может теперь дать импульс к рождению оригинальной американской культуры: культуры естественного человека, открытого и дружелюбного в отношении к природе и к миру, сильного и самодостаточного, не порабощенного[115] цивилизацией, как эти изнеженные европейцы.