Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очерк назывался «История одной перековки». Перековки-то не существовало, а существовал лагерный геноцид. Главка, из которой я цитирую фрагмент, именуется лживо: «Все хорошо, что хорошо кончается». Мэтр делает серьезную заявку: «Теперь попробуем ножом хирурга, так сказать, разрезать ткань поверхности». Зощенко выступает с тремя предположениями о дальнейшей судьбе колоритного персонажа.
«Я кладу на весы своего профессионального умения разбираться в людях эти три предположения. И я делаю вывод: Роттенберг благодаря правильному воспитанию изменил свою психику и перевоспитал свое сознание и при этом, конечно, учел изменения в нашей жизни. И в этом я так же уверен, как в самом себе». Весь приведенный бред пишется в несчастном Ленинграде за год до убийства Кирова, в период разгула ОГПУ, проведения дикообразных фальсифицированных процессов, раскулачивания и бездарной коллективизации, в эпоху отвердевания гулаговской системы принудительного труда о человеке — пусть и мошеннике! — с неведомым будущим и неведомо каким образом освободившимся из сталинского Бухенвальда. Тип международного мошенника для Беломорбалтлага не новость. Более масштабной личностью оказался Нафталий Аронович Френкель, которому Сталин пожимал руку в благодарность за успехи, достигнутые в гулаговском строительстве. Нафталий Аронович родился в Константинополе, учился в Германии, капиталы держал в Турции, работая в строительных фирмах Херсона и Николаева. Черт его дернул в начале 20-х возвратиться в СССР. Здесь его загребли, но он не пропал. Работал по строительной и административной части в системе ГУЛАГа. Придумал пресловутую хлебную шкалу и шкалу приварка. Премиальные пирожки — тоже френкелевская затея. Дожил до семидесяти семи лет в Москве.
Разумеется, Абрам Роттенберг уступает Френкелю прежде всего из-за отсутствия стоящей профессии. Но Зощенко считает, что и он пригодится социалистическим преобразованиям. «Иначе я — мечтатель, наивный человек и простофиля…» Только руками разведешь при чтении подобных автохарактеристик, которых в данном конкретном случае и опровергать не хочется. «Вот грехи, которых у меня не было за всю мою жизнь. Вот за новую жизнь этого человека я бы поручился при наших, некапиталистических, условиях», — недрогнувшей рукой выводит Зощенко лицемерные и оскорбительные для здравого смысла слова.
Грехи наши тяжкие
Грехи мэтр имел и потяжелее, чем поверхностный очерк о Роттенберге. В марте 1938 года газеты опубликовали требование «Раздавить гадину», под которым стояли подписи ленинградских писателей — Алексея Толстого, Михаила Зощенко, Бориса Лавренева, Михаила Слонимского, Юрия Тынянова, Евгения Шварца, Александра Прокофьева и Григория Мирошниченко. Железный нарком Ежов учел требование общественности и, присоединив его к приговору, расстрелял весенней ночью Бухарина и остальных обреченных в подвале невинного внешне старого домика на Петровке — наискосок от сада «Эрмитаж», хотя документы утверждают, что убийство произошло в Лефортовской тюрьме и расстрельной командой руководил ее начальник Петр Иванович Магго, исчезнувший без следа в 1938 году.
Жалкие рассказики о Владимире Ленине для детей еще можно простить через полтора десятка лет распятому сталинским постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» писателю: надо заработать, маленькая, но семья. Однако таких слов, украдкой нарисованных на бумаге в то бушующее злобой время, простить нельзя. Кто-нибудь за них должен принести покаяние. В чем причина ослепления сатирика, самой судьбой, самим жанром своей литературы призванного смотреть на происходящее искоса? Даже на отретушированных фотографиях книги ярко проступает человеконенавистническая сущность Беломорбалтлага, и только глупец и слепец ее не в состоянии разглядеть. Но Зощенко обладал острым зрением и не принадлежал к племени глупцов.
Любопытная подробность, на которую никто не желает обратить внимания, возможно намеренно. Фамилии Эренбурга под призывами, составленными в департаменте Ягоды, Ежова и Берии, не отыскать — сколько ни старайся, а старались многие.
Михаил Зощенко — трагедийная личность, но трагедия произошла с ним не после войны в ждановскую пору, а до войны и, вероятно, задолго до поездки на Беломорско-Балтийский канал.
Втягиваемся в неприятности
Зек разложил конвойных, постоянно охранявших строительный объект, совершенно и очень быстро. Куда быстрее, чем Сергей Геннадьевич Нечаев — тюремщиков и солдат в Петропавловке. Зек подмял их под себя, и если бы замыслил побег, то ребята — пскович и вологодец, оба бывшие детдомовцы, — просто отпустили бы его, а возможно, исчезли бы с ним на горе соседям по казарме. Однако идти, в сущности, некуда. Риск попасть в лапы погони вполне ощутим. Ловцы на севере не церемонятся. По железке не уедешь. Значит — полем, лесом, проселком. Ветку перекрывают моментально, бросают на охоту десятки людей, станции и села обыскивают, в чащу пускают собак. Мертвый или живой — одна цена. Мертвый даже предпочтительней, хлопот меньше. Мертвый молчит.
В характере зека содержалось нечто привораживающее, и я ничуть не удивился, что конвойные изменили присяге и теперь не обращают внимания на вопиющее нарушение режима зоны. Мы жили в кошмарное время, но не чувствовали до конца всего ужаса этого времени — не потому, что иного не знали, а потому, что являлись его побочным продуктом, внюхались в него, как утверждала Женя по другому поводу — когда внюхаешься в аромат Бактина, сразу полегчает. Но внюхаться трудновато. Мы не чуяли под собой не только страны, как верно подметил Осип Мандельштам, но и не осознавали смертельной опасности подобного положения для нашей генетики. Одна огромная опасность стать негодяем распадалась на множество мелких опасностей, среди которых арест с последующим заключением в лагерь или гибель всерьез занимали отнюдь не первые места. Предательство и донос, издевательство и ложь оттесняли их — арест и гибель — на второй план. Я не испытывал ни малейших угрызений совести, втянув наивную, как мне казалось, Женю в бессмысленные, сомнительные и бесцельные отношения с зеком и конвойными. Она пошла на дружелюбные контакты легко и без всякой поначалу боязни. А еще народная мудрость утверждает, что пуганая ворона куста боится. Не совсем так и не всегда. Мы с Женей относились к разряду пуганых ворон, однако лезли в пасть к дьяволу без особой на то нужды, не отдавая попросту отчета, зачем мы туда лезем. Спросили бы — не сумели бы вразумительно ответить.
В самом начале октября, под вечер, Женя и я шли мимо ворот краснозвездного объекта, из которых, переваливаясь на колдобинах, выбиралась полуторатонка, набитая отработавшими зеками. Они сидели на скамьях низковато — виднелись лишь отрезанные наращенными бортами головы в матерчатых черных ушанках. Конвойный в грязном замызганном полушубке у кабины нелепо качнулся и, не удержавшись, едва не выронил винтовку, прижатую рукой наискосок к груди. Женя от неожиданности вскрикнула, взмахнула руками, будто намереваясь ее подхватить. Проезжая часть в переулке узкая, и водитель, круто поворачивая руль, чуть не задел нас бортом. Газанув, полуторка поползла вперед, а Женя упала лицом вниз — плашмя, как сноп, к счастью не причинив себе особого вреда. Ни зек у ворот, ни конвойные не тронулись с места, хотя видели все происходящее. Полуторка медленно растаяла в туманных сумерках, скрываясь за поворотом. Я помог подняться Жене, отряхнул пальто, собрал рассыпавшиеся книги и тетради. Один из конвойных — погодя — принес полную кружку студеной воды. Женя вымыла ладони, сделала пару жадных глотков и скомканной мокрой бумажкой почистила ботики. Так мы познакомились с конвойными, правда, в деревянную каптерку не завернули, получив приглашение от зека чуточку обогреться и прийти в себя.